Шрифт:
IV. Иосиф и я
Иду со станции на дачу. Нам подчас не хватает на обед, но с дачи, хотя уже конец сентября, не съезжаем. Тем более что хозяйка оказалась сговорчивой. Немного уступила в сравнении с летними месяцами. Баеле нуждается в свежем воздухе, недавно болела корью. Каждое утро я отправляюсь в город на работу, а с девочкой остается Иосиф.
Перешагиваю через шпалы не там, где положено. Исхоженная кривая тропинка выводит меня на длинную зеленую улицу. Путь привычный, каждодневный, вдоль огородов и палисадников. Там уже кучатся у заборов желтые листья. Я задержалась в городе дольше обычного. Забежала к знакомой занять немного денег. Потому и спешу. Мысленно я уже с дочкой и Иосифом. Они, наверное, ждут меня на веранде, и чайник закипает на электрической плитке.
Вдруг я ощутила смутное беспокойство. И отчего? Оттого, что спохватилась — я не знаю имени Лефцина. Ну зачем, собственно, мне его знать? Но вопрос этот прилип ко мне и не оставлял до самого дома. Я больше ни о чем не могла думать. Как же так, я не знаю имени, человека, с которым знакома свыше десяти лет? Да его имени, пожалуй, кроме как в бухгалтериях газет и журналов, никто не знает. Ну а жена? Не обращается же она к нему: «Товарищ Лефцин». Его жену я видела всего лишь несколько раз. Какая она из себя, мне трудно сказать, кажется, недурна. Запомнила я только улыбку, которая не сходила с ее губ. Этой улыбкой — я, конечно, несчастна, но не вздумайте меня жалеть — жена Лефцина запаслась на всю жизнь.
«Товарищ Лефцин» — так обращаются к нему и называют его в глаза. А за глаза его персону обозначают коротко и ясно односложным «лефцн» [13] . Странно, как это мне раньше никогда не приходило на ум, что Лефцин — человек без имени. Откуда он взялся у нас в городе, я тоже не знаю. Есть у него отец и мать? Ребенком был он когда-нибудь?
Что касается меня, то я Лефцина всегда воспринимала как некое метафизическое существо. Если его взгляд подчас останавливался на мне, то только с высоты президиума. Это стало так привычно, словно в президиуме он и родился. Таким, каким я его увидела в первый раз, — с бесцветными волосами торчком над лицом, бледным от недосыпа, и с неожиданно красными, будто накрашенными, губами. Таким он запечатлелся в моем сознании на все годы, что нам приходилось встречаться. Его наружность оставалась неподвластной времени.
13
Губы.
Статьи Лефцина должны бы прежде всего ложиться на мой стол, так как отделом культуры в газете заведовала я. Но попадались они мне на глаза только в напечатанном виде. Однажды я взбунтовалась, когда, развернув утром свежую газету, вместо подготовленного мною в номер материала, обнаружила большой подвал Лефцина. Я к редактору. Добилась я только того, что он стал в случае надобности меня предупреждать: «Завтра пойдет Лефцин».
Если подумать, то все это было пустое, вопрос амбиции. Не вытесни статья Лефцина подготовленный мной материал, разве пошла бы я к редактору скандалить? Не уверена даже в том, что забраковала бы ее, если бы она и проходила непосредственно через мой отдел. Статья о литературе. Чисто теоретическая. В старые времена Лефцин был бы, наверное, раввином. Хитроумная голова… Он судил бы и рядил так, что все подряд оказывалось бы трефным [14] . Своему благочестивому пафосу он нашел применение в методологии литературы. Нисколько не сомневаюсь, что проживи Лефцин хоть сто лет, закончи он три института (закончил ли он хоть один?), — литература и искусство оставались бы для него за семью печатями. При всем том нет у меня уверенности, что я отклонила бы его статью. Навряд ли я нашла бы в себе силы сломить железную логику автора. Его построения напоминали мне горшки у моей мамы на припечке. Чуть что, она относила их к гончару, который так надежно оплетал и скреплял их проволокой, что, хотя и с трещиной, они век могли служить.
14
Запретным еврейской религией к употреблению в пищу.
Один раз, правда, статья Лефцина очутилась-таки на моем столе. Статья была посвящена художественной выставке. В области живописи Лефцин к тому времени не успел еще так набить руку, как в литературе и в театре, поэтому логика здесь, нет-нет, давала подчас такую трещину, которую никакой проволокой не стянуть. Статья была мне вручена автором самолично. Другого выхода у него не было. Лето. Редактор в отпуске. Ответственный секретарь уехал в командировку. Вот и сдает Лефцин свою статью мне с рук на руки, и его слишком яркие, словно накрашенные, губы выдавливают из себя эдакий величественно-демократический смешок:
— Итак, вы здесь сегодня хозяйка?
Спустя час я говорю в телефонную трубку:
— Товарищ Лефцин, прошу вас, если это вам удобно, зайти в редакцию. Мне в вашей статье кое-что неясно. Нет, в набор еще не пошла. Хорошо, можно и по телефону. Простите, пожалуйста, выставку я еще не видела, вот я и хочу вас спросить — Розенталь рисует одних только мелких лавочников? Нет, никогда? — удивляюсь я. — А, у самого художника, значит, психология мелкого лавочника…
С Розенталем я была знакома. Любила его благородное искусство. Даже родителей его знала. Тихие, работящие, без претензий. Нетрудно было догадаться, что все их надежды были связаны с сыном. Пока он не выбился в люди, они в своей жизни светлого дня не видели.
— Этого, товарищ Лефцин, я никак не могу себе уяснить, просветите меня, пожалуйста, — прошу я этак вежливенько, — почему именно мелкого, а не среднего, а может быть, у Розенталя даже психология крупного купца? Как вам посчастливилось с такой точностью установить психологию художника?
Лефцин уже почуял что-то неладное, но все же не оставил попытку меня «просветить». А я уже не могла заставить себя его слушать. Совсем некстати заворошилась мыслишка в духе: «Сам дурак!» А он кто такой, этот Лефцин, потомственный металлург, шахтер? Это было здорово. Должен ведь человек дать себе вволю выговориться, когда ему тошно. Я начисто забыла, что я «должностное лицо». Я заговорила зло, с откровенной издевкой:
— Интересно, каким способом измеряется в живописи величина отцовской лавчонки? В чем сказывается у Розенталя психология мелкого лавочника, в колорите, в композиции?
Это или что-то подобное я выпаливала в телефонную трубку, пока не спохватилась, что на другом конце провода меня никто не слушает. Мои слова падали в пустоту.
Нет, не в пустоту. Меня слушала вся редакция. Сбежались из всех комнат. Оживление. Смех. Кто-то трясет мою руку. А у меня в голове, еле ощутимо, на самом краю какой-то извилины, уж не знаю какого полушария, шмыг-шмыг, мышиное, мелкое, гадкое: «А не мстишь ли ты Лефцину за «пульс»?» Потеряв весь запал, я смотрела на своих товарищей по работе: «А что они об этом думают?» Шолом Шапиро, самый старший среди сотрудников редакции, с комическим ужасом развел руками: