Шрифт:
— Скотина, — закипел от злости Важенин, — фрайер, мразь длинноногая! — и не находил себе места.
Из круговорота бегущих по ночному кольцу огоньков выкатил автобус, щупая скользкий асфальт двумя короткими желтыми снопами света. Медленно остановился, — створки дверей приглашающе распахнулись.
Скрываясь за спинами, Важенин зашел за преследуемыми в салон и, отыскав их глазами в толпе пассажиров, теснившихся по проходу далеко впереди, остался на задней площадке, недалеко от выхода, чтобы в нужный момент успеть соскочить.
Они сели. Теперь важно было не спутать его широкополую шляпу и ее песца с головными уборами остальных, сидевших двумя разношерстными рядами, — не выпустить их из поля зрения, не прозевать, когда они встанут и двинутся к выходу — и все будет в порядке. Лишь бы его «драгоценная женушка» не обернулась и не узнала его раньше, чем это необходимо.
Ехали долго. Сворачивали то в одну сторону, то в другую. Выбрались, изрядно попетляв, на какую-то окраину. В последний раз, переливаясь радужными соцветиями над дроблеными янтарными полосами витрин, проплыли в заиндевелых окнах пульсирующие рекламные буквы. И улицы как-то сразу преобразились, пошли темнее, пустыннее. Народу в автобусе заметно поубавилось. На всякий случай Важенин нахлобучил шапку поглубже и, спрятав лицо в воротник, ссутулился.
Наконец, они встали и, придерживаясь за поручни сидений, направились к передней двери.
Важенин приблизился к задней, приготовился. Спрыгивая с подножки на неровную, с выпирающими из-под утоптанного снега обледенелыми камнями землю, успел увидеть, как среди выходивших из передней двери пассажиров, помогая его супруге сойти, протягивал ей снизу руку его долговязый недруг.
— Ах, какие мы галантные! — ехидно, шевельнув одними губами, усмехнулся Важенин и деловито огляделся вокруг, весь уже так и подрагивая в лихорадочном возбуждении.
Высоко над самыми проводами, убегая вдаль и тускло выбирая из тьмы кусочки островерхих крыш и кроны деревьев, светили на деревянных столбах редкие, уцелевшие лишь кое-где лампочки. Ночь была безлунная, беззвездная, и на всем своем нескончаемом протяжении улица зияла обширнейшими, сливающимися воедино и совершенно не тронутыми освещением, казалось бы, безжизненными провалами. Важенин даже затрясся: до того это было на руку!..
Однако пока он осматривался, на остановке уже никого не осталось. Автобус ушел, и разошедшиеся в разных направлениях люди один за другим постепенно и безвозвратно пропадали во мраке. И он растерялся. За кем ему бежать? Кого преследовать? Все удаляющиеся от него фигуры выглядели на расстоянии одинаково бесформенными: количество их уменьшалось. И от мысли, что он их упустил, ему стало не по себе.
— Раззява!.. Олух! — раздосадованно ворчал он, дико озираясь, и вдруг явственно, как среди бела дня, различил, точно серебром блеснувшую на той стороне улицы кожаную спину, затем услышал, как забрехала собака, стукнула калитка, и все утихло.
Вихрем перелетел он дорогу, перемахнул через арык, заметив его уже в самое последнее мгновение, продрался сквозь заросли какого-то низкорослого кустарника и уткнулся руками в холодные, шероховатые доски забора. Ударившись коленом о невидимый выступ и догадавшись, что это, должно быть, скамейка, взобрался на нее, облокотился на заостренные поверху заборные доски и замер, с волнением всматриваясь в смутно белевшие во тьме очертания огромного, погруженного в сон особняка, в проемы его окон. Но загорелись вовсе не они, как он ожидал, а маленькое оконце напротив, в низеньком, невзрачном строении, как бы являвшемся естественным окончанием какого-то долгого сарая, потонувшего своими задами во мраке угадывающегося сада. Тут же перед собой он увидел собаку. Задрав по-медвежьи округлую, косматую голову, она настороженно сидела на цепи в ромбике отброшенного поперек двора света и, едва они встретились взглядом, угрожающе вздыбила холку и зарычала.
Важенин испуганно отшатнулся, — не столько ее перепугавшись, сколько из опасения, что она на него залает и наделает невероятного шуму.
— Тихо, дружочек, тихо, — заискивающе засипел он. — Хочешь, я тебе колбаски принесу? Не сейчас, — завтра: с собой у меня нет, хочешь? Ну тогда посиди, посиди. Умница ты какая! Ах, какая ты у меня умница!.. — и повернулся на огонек, разделенного коротенькой занавеской на верхнюю и нижнюю половинки. Верхняя — открытая половинка — позволяла неясно обозревать левую подпотолочную часть внутренности комнаты, в глубине которой, загораживая отдаленный угол, выделялось, судя по упирающемуся в низкий потолок прямоугольнику дымохода, небольшое печное сооружение; правее же него, громоздясь по-над стенкой, темнела лакированной гранью, с наложенной наверху рухлядью, состоящей видимо, из чемоданов, узлов и картонных коробок, как можно было догадаться, оконечность передней боковины шкафа. Временами на печку падала чья-то тень — было понятно, что в домике ходят и, должно быть, приготавливаются ко сну… Вдруг очень близко над занавеской на какую-то долю секунды мелькнули роскошные, волнистые локоны — Важенин узнал их.
— Так вот где они устроились! — вырвалось у него.
Собака откликнулась на его возглас, нарушивший тишину, глухим, грозным рычанием, переместившись под самый забор. Но Важенин уже не воспринимал ее: он обмяк и, повиснув на заборе всем телом, обессиленно покачал головой.
«Аленушка! — позывало его вопросить. — Ну почему?.. Зачем?.. Как же это так?..» Ему хотелось услышать себя, голос, звучание которого вывело бы его из этого мрачного, душившего его оцепенения и, быть может, утешило бы его, или хотя бы заставило его что-нибудь сделать, — но он почему-то не мог говорить и только вздыхал и посматривал через скрещенные руки то на собаку, оскалившую на него снизу клыки, злобно урчавшую, готовую рявкнуть, то на опустевшее, с задернутой нижней половиной оконце. Но вот оно погасло, и его обуяла такая ярость, что он, ни о чем уже не в состоянии думать, рухнул прямо с лавки на колени и зашарил в снегу трясущимися руками. Чтобы запустить чем-нибудь в это ненавистное оконце! Вдребезги его разнести! В пыль!.. Что-то нашлось — твердое, колкое от наледи. Исступленно раздирая ногтями промерзлую почву — выцарапал, выпрямился, швырнул со всего размаху, подпрыгивая от земли и, оглушенный истошным, захлебывающимся лаем собаки, пригнулся и рванул сломя голову в черный, непроницаемый зев открывшегося вблизи переулка.
Удар булыжником пришелся в дверь. Это был даже не камень, а мерзлый земляной ком, рассыпавшийся тотчас же после удара и раскатившийся по двору мелкими осколками, не оставив за собой никакого следа, если не считать еле заметных царапин на старой, потресканной дерматиновой обивке со слоем полуистлевшего войлока, выпиравшего из многочисленных прорех. Но ветхую маленькую дверь тряхнуло-таки порядочно. От мощного, тупого удара, всполошившего собаку и обитателей домика, она так громко, жалобно скрипнула, толкнувшись в своей коробке, что показалось, сейчас она сорвется с петель и упадет внутрь, наделав в сенях еще больше грохоту.