Шрифт:
— Какой Жабров? Младший, что ли?
— Младший. Тимошка. Сытый такой, нахальный. Старой ведьмой меня обозвал. Посулил до внука добраться.
Сбывается, видать, слово старого шибая!
Как переплетаются в жизни судьбы-дороги! Тимошку Жаброва Федор Кузьмич помнил плохо. Только и запало в памяти, что росли у Фаддея Жаброва три сына, ребята грубые, озорные. Ни девку не пропустят, ни старшему дорогу не уступят. Где драка, где матерщина и женский крик — там и они. Какой из троих был Тимошка — теперь он и не припомнит.
Отца же их, прасола и шибая Фаддея Парфеновича, знал. Схлестнулись однажды их пути. Дело было давно, только гражданская война закончилась. Начал Федор Хворостов работать в сельской кузнице. Подъехал как-то к кузнице Фаддей Парфенович Жабров на паре добрых коней, запряженных в пролетку. Лошади ухоженные, лоснящиеся, как молодки после бани, — в чем другом, а в лошадях Жабров толк знал. У одной с передней ноги отскочила подкова. Пока Федор подковывал, Жабров сторожко следил за его работой: побаивался, не покалечил бы новый кузнец дорогую лошадь.
Работа Федора Хворостова Жаброву понравилась, да и в настроении он был хорошем. Присел в тени, вынул пачку городских папирос:
— Закуривай, мастер!
Стал расспрашивать, где воевал, на ком женат, какие виды-планы на будущую жизнь. Закинул удочку:
— Слыхал ли, говорят, там, наверху, в Москве, передрались товарищи. Может, какие перемены будут?
— Каких перемен ждешь, Фаддей Парфеныч? — простовато спросил Хворостов.
Жабров глянул на кузнеца искоса, пытливо («Что за человек?»), вздохнул:
— Кто его знает? Суета сует и все суета и томление духа. — После паузы заговорил льстиво: — Руки у тебя подходящие. С такими руками, если не заленишься, свою кузницу заиметь сможешь.
— Куда хватил, Фаддей Парфеныч! Зачем мне своя, когда общественная есть.
— Э, милок! Ты меня послушай. Все вокруг как туча, как волна морская. Набежала — и нет! На чем жизня человеческая держится, в чем ее корень? Мое! Если баба — моя! Если изба — моя! Если портки — мои! Помяни мое слово — схлынет волна, схлынет. Как в писанин сказано: все возвращается на круги своя!
— И скоро схлынет?
— Кто знать может!
— Все-таки? В этом году аль на следующий перемен ждать?
— Смотря каким аршином мерить. У бога тысяча лет как один день и один день как тысяча лет. Так-то, мастер!
— А ты разве в бога веришь, Фаддей Парфеныч? Сомнительно что-то!
— Бог у каждого евой. Одно помни: бог-то бог, да и сам не будь плох.
— Так, говоришь, все обратно возвернется. И царя снова посадят, и землю у селян отберут, и помещик господин Баранцевич из Парижа к нам препожалует. Так, что ли?
— Ну, царя, может, и не посадят. И без царя жить можно неплохо, а что касается разных безобразиев, когда у справных хозяйвов последне забирают, за то по голове не погладят. Ты вот в кузнице работаешь, а я ету самую кузницу в шастнадцатом годе на свои кровные построил.
— Не такие уж они у тебя кровные, — усмехнулся Федор.
— Работал, на печи не сидел, как некоторые, и был достаток. Даже здоровье в трудах надорвал. — Жабров поморщился и прижал руку к правому боку.
— Бабами много пользовался, Фаддей Парфеныч, вот живот и надорвал.
— Что баб касательно, то у меня в полной справности. Бок пухнет. К каким только дохторам не ездил — все без толку. До Питера добрался. Был даже у того дохтора, что государевых министров травками пользовал. Дал и мне травок сушеных. Сразу вроде полегчало, а теперь еще пуще забирает. Только гроши зазря извел. Воистину дух бодр, а плоть немощна.
Федор присмотрелся. Действительно, лицо у Жаброва мятое и мутное, как бычий пузырь.
Фаддей Парфенович вздохнул, поморщился:
— Я, может, не доживу, а сыны мои потопчут кого след… — проговорил не то с угрозой, не то с надеждой. Поднялся: — Вот так-то, мастер. Учти!
— Мне учитывать нечего. Я с семнадцатого года человек учтенный. Только сдается мне, что не всех гадов мы в Черном море потопили.
— Это ты к чему? — насупился Жабров.
— К тому. Читай Евангелию, может, еще какую хреновину вычитаешь.
— Ты, видать, идейный?
— А как думал! Если кузнец, так левой ногой сморкаюсь? Советская власть еще до тебя доберется, дай срок.
Жабров молча сел в пролетку, разобрал вожжи. Одутловатое серое лицо еще больше стало похоже на бычий пузырь. Гнедые лощеные красавцы нетерпеливо перебирали точеными с белыми отметинами ногами. Отъехав шагов двадцать, крикнул Федору, кривя побелевшие губы: