Шрифт:
Час спустя он был в цехе. Его сопровождал мастер, седенький, в очках с жестяной оправой, точь-в-точь такой, каким обычно описывают и рисуют старых мастеров, умельцев-золотые руки.
— Вон Головлев, — кивнул мастер.
Но Брянцев не увидел никого. Огромный вал медленно входил в гигантскую трубу, в свете ламп ослепительно сверкали полированная поверхность вала и ободок трубы. С трудом удалось Брянцеву разглядеть возле этой махины крошечного в сравнении с ней человека, передвигавшего какие-то рычаги на щите управления.
— Что это? — спросил Брянцев мастера.
— Обработка цилиндра турбины. Сто пятьдесят тысяч киловатт даст. Наша вторая.
Только вот что: лучше к Головлеву сейчас не подходить, — прогонит.
Брянцев подошел ближе и высоко запрокинул голову, чтобы увидеть верхний край цилиндра. Станки тихо жужжали вокруг, всё в цехе сверкало, отражая свет.
Сначала он познакомился не с Головлевым, а с Коршуновым. Тот только что вернулся с заседания горисполкома и вошел в партком радостный, возбужденный: было решено представить лучших людей завода к правительственным наградам. Коршунов не обратил внимания на незнакомого человека, — мало ли кто заходит к парторгу ЦК Рогову. А перед этим Брянцев беседовал с Роговым о троих друзьях. Да, они вне подозрений. Рогов подтвердил рассказ директора Дома культуры: в воскресенье все трое были вместе, праздновали «день рождения» турбины.
Рогову позвонили, он поднялся из-за стола и вышел, а Брянцев первый протянул Коршунову руку:
— Брянцев.
— Коршунов.
Фамилия никак не подходила к нему. Очень широкое, с большими серыми глазами лицо, высокий лоб, уже редеющие спереди волосы — от всего облика инженера веяло искренностью и простотой.
— Вы где воевали? — показав глазами на орденские колодки, спросил Брянцев.
Коршунов ответил, удивляясь, повидимому, что разговор начался не с турбины, не с заводских дел, а с прошлого.
— Я дошел до Будапешта. Там ранили, а пока лечился, и война кончилась.
— На севере вы не были?
— Как же, был. Но не долго. В первые месяцы войны.
— Кажется, вам пришлось тогда много пережить.
— Да, было трудно.
Он не хотел, очевидно, рассказывать незнакомому человеку о том, что было с ним в первые месяцы войны. Брянцев это понял, и поставил ему в заслугу.
— Ну, а может быть вы помните подвал в Солнечных Горках, помните, как переходили фронт?
Большие серые глаза Коршунова, казалось, раскрылись еще шире. Пытливо и внимательно, будто вспоминая что-то, он долго вглядывался в лицо Брянцева, а потом сказал:
— Да, подвал помню, а вас вот не припоминаю.
— Меня там и не было, — улыбнулся Брянцев, наблюдая, как удивление Коршунова всё растет. И, может, оттого, что Брянцев улыбнулся, и улыбнулся как-то особенно хорошо, открыто, хотя и несколько хитровато, Коршунов проникся к нему радостной для него самого доверчивостью.
Коршунов подробно, с присущей ему точностью, рассказал, как вместе с капитаном Седых и председателем райисполкома выбирался из окружения, как потом попал в распределитель и оттуда — в другой полк, что для него было тогда большим огорчением: привык уже к капитану, столько с ним пережито было.
— Вы, кажется, здесь со своими друзьями?
— Да, посчастливилось нам. Вместе с Морозовым и Головлевым фронты прошли, вместе и сюда направились.
В его словах, мягких и ласковых, когда он заговорил о том, как его друзья поднимали завод, кирпич за кирпичом, как собирали станки по винтику, по гаечке, Брянцев уловил глубокую любовь к людям, к общему делу и перестал думать, что у Коршунова и его друзей может существовать еще какая-то другая, вторая жизнь.
А Коршунов говорил, сколько тревог и волнений они испытали, осваивая выпуск первой турбины, как переходили на скоростное резание.
Он глядел в глаза Брянцеву, щеки у него зарозовели и голос звенел, так страстно и убежденно говорил он о своих друзьях:
— Здесь нас приняли в партию… — он чуточку замялся, покраснел еще больше, и Брянцев не мог не улыбнуться, спросив, что еще было здесь. Тут Коршунов смутился окончательно, очень смешно, даже до слёз, и отвел глаза.
— Вы… только нс говорите. Пашка Морозов здесь, чёрт его дери, поцеловался первый раз в жизни, я-то уж знаю как-нибудь.
Брянцев засмеялся. Рассказ Коршунова создал в его представлении образы хороших людей. Брянцев встал. А Коршунов вдруг взглянул на часы и тихонько охнул: опоздал, ей-богу опоздал. Куда? Коршунов выворачивал карманы, денег у него с собой оказалось десять рублей.
— Слушайте, что ж делать-то, а? В четыре из больницы выписывают Нину Морозову, а деньги все дома. Цветы… — Он мчался уже к дверям.
Брянцев догнал его:
— Возьмите у меня. Впрочем, я тоже свободен. Можно и мне с вами?
— Едем, — категорически решил Коршунов, подхватывая Брянцева под руку. — Гнать не буду, — пообещал он, открывая перед ним дверцу своей машины…
Когда они с двумя огромными букетами цветов вошли в вестибюль больницы, там было уже несколько человек. Брянцев сразу догадался, кто из них Морозов, — у всех молодых папаш на лице такая улыбка, будто рот за кончики накрепко привязан к ушам. Он нервничал, крутил пуговицу и сделал из мундштука папиросы что-то несусветное, а Головлев стоял рядом и убеждал его: