Шрифт:
Он собрал гвозди-самоделки в коробочку, взялся за ножовку. В это время возле избы взбудоражил тишину охрипший автомобильной гудок. Санька отбросил в сторону кусок фанеры, из которой собирался выпиливать крышу для домика, и прямо с ножовкой в руке кинулся к окошку.
Лобастый «оппель» посверкивал на солнце черными лакированными боками. Мотор тихо мурлыкал, как кот на пригреве. Вдруг он закашлялся, будто чем-то поперхнулся, громко чихнул и затих.
Две недели назад «оппель» еще стоял на дворе комендатуры. Теперь там стоит «эмка». Завистливый Мейер отобрал у Залужного новую машину, а взамен «подарил» ему свою — помятую и поклеванную пулями, с покареженной дверкой, с кашляющим мотором. А нынче, видно, из ремонта «оппель» вернулся — пузатый, как откормленный индюк.
Санька выбежал в переднюю. В голове мечутся беспокойные мысли: надо просить Залужного, чтоб устроил в «музыкальную» школу. Как раз подходящий случай. Только бы не услыхала бабка Ганна. А то помешать может…
Отчим уже в избе, что-то рассказывает бабке Ганне. Покашливает простудно.
— Завтра будем вешать их… Всех лесовиков выловим…
— Чему радуешься? — гневно спрашивает бабка Ганна. Она выходит из-за перегородки, резким движением ставит на стол чугунок с картошкой. — Наши люди, русские…
Она приглашает Саньку к столу и торопится опять к загнетке, где булькает и шумит в кастрюле вода.
— Ишь, сестра милосердия! — бросает ей вслед Залужный и без приглашения садится рядом с Санькой за стол. Постучал вилкой по чугунку, усмехается, шевелит усами. — Гляди, старуха! Заступники твои тю-тю!..
Отчим обнял Саньку, ерошит льняные вихры на голове.
— Небось хочешь на баяне научиться? — неожиданно спрашивает он.
Санька молчит, ушам не верит. Залужный сам уговаривает его…
— По глазам вижу — хочешь. Подучишься, куплю баян. Денег не пожалею. Ты мне — как родной сын. — Он повернулся к старухе и, повысив голос, добавил: — Слышишь, Ганна?
Бабка Ганна гремит посудой за перегородкой, не отзывается — видно, не слышит.
После завтрака отчим шепнул Саньке:
— Собирайся. В Млынов прокачу…
Санька уже юркнул в машину, когда из калитки выбежала бабка Ганна.
— Куда мальчишку тащишь? После хвори-то! Его ветром шатает…
Залужный махнул рукой, будто отгонял от себя мошкару.
Разбрызгивая лужи талой воды, «оппель» выкатился на шоссе, разбитое военными обозами. По дороге бежали тяжелые ревучие грузовики, поверху затянутые брезентом, проносились машины с солдатами в черных жандармских шинелях. Колонна транспорта двигалась к Днепру, туда, где закутанный в сизое марево стоит на высоких кручах Млынов. До него от Дручанска — рукой подать. Однако что-то долго он не показывается на горизонте. Все лес да лес. Тихие деревушки скаредно дымят печными трубами обочь дороги. Над кюветами — телеграфные столбы запутались в клубках порванной проволоки по самые плечи, гремят ею, будто норовят сбросить…
Дорога грела на солнышке рыжую спину. По обе стороны ее, на солнцепеке, уже задиристо топорщилась щетина живучей травы-остреца. На песчаных взлобках хороводилась в желтых чепчиках мать-мачеха. А в кюветах еще лежали лоскуты снега — грязные, дырявые, как старые солдатские портянки.
В ложбине, возле бревенчатого мостика, под которым шумел и пенился вешний ручей, застигнутая военной грозой уткнулась носом в ольшаник полуторка. Один борт обгорел, а макушку кабины посекли осколки. Смотрит Санька на грузовичок, а в душе оживают те дни, когда по этой старинной дороге уходили на восток красноармейцы…
Ненароком вспомнилось иное… Как-то раз, вскоре после прихода немцев в Дручанск, когда Санька жил еще в своей избе, вечером к ним забрел Верещака. Залужный поставил на стол бутылку самогонки, а Верещака достал из кармана свою. Пили, хрупали огурцами. Захмелевший Залужный спрашивал своего собутыльника: «Кто я есть? Бургомистр! Четыре волости предо мной шапки ломают. А кто дал власть мне в руки? Доблестные войска Великогермании. Они, немцы, подняли меня из насметника. Брательника жалко: тринадцатый годик на севере курортничает… Эх, не уходит из памяти! Ничего не уходит… В доме сельсоветчики поселились, а я, словно волк яружный, по балкам прятался, в чужих ригах отсиживался. По своей земле днем ходить боялся. Спасибо добрым людям, выручили — справку достали. Герасимом Зайчиком сделали. И подался я с Кубани в Белоруссию. В тридцать третьем, осенью… Примаком стал, а жил зайчиком — с оглядкой… Нынче не хочу быть Зайчиком! Слышишь? Не хочу! Я — Залужный! Герасим Залужный… Потомок кубанских скотопромышленников. Поживу тут до весны, потом на Кубань поеду. К тому времени немцы там будут. Паровая мельница у нас с батей была… Маслобойка… Все возьму… Лошадей и коров заставлю возвратить… Сам буду в станице хозяйствовать, а пасынка фабрикантом сделаю…
Верещака хихикнул. Залужный натопорщил усы, бросил на него ядовитый взгляд: «Чего ухмыляешься? Я теперь все могу! Мне власть дадена…»
Понял тогда Санька пьяный лепет Залужного, и сердце его наполнилось мучительной болью: вот, оказывается, кто такой его отчим!
Теперь, сидя рядом с отчимом в машине, Санька думал совсем о другом. Из головы не выходила «музыкальная» школа. А потом… Потом в отряд, к Кастусю…
В Млынове «оппель» подкатил к двухэтажному каменному дому. Залужный показал часовому про-пуск и повел Саньку по лестнице на второй этаж. Там, у входа в коридор, еще раз проверили пропуск.