Шрифт:
Приношу Вам поздравления мои с Новым годом и желаю Вам, дорогая моя, всевозможных благ. Всем Вашим передайте мои горячие приветствия.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Быть может, Коля приедет в Каменку раньше, нежели я успею дать туда подробные о себе известия. В таком случае, прошу его сообщить им обо мне всё, что он знает.
96. Чайковский - Мекк
Берлин,
31 декабря [1882 г.]
Дорогой, милый, лучший друг мой!
Хотя буду сегодня телеграфировать Вам, но и письменно хочу пожелать Вам на Новый год всяческого счастия, здоровья и полного успеха во всех делах Ваших. Попрошу Вас и всем Вашим близким передать мои поздравления. Вот уже второй день, что я в Берлине. Переезд сюда совершил вполне благополучно, остановился здесь, чтобы один день отдохнуть, но вчерашнее представление в опере (давали “Тристан и Изольду” Вагнера, которую я никогда не видал) заставило меня остаться еще лишний день. Опера эта нисколько мне не понравилась, но я всё-таки рад, что видел ее, ибо представление это способствовало мне уяснить себе еще более взгляд на Вагнера, об котором я уже давно имею определенное мнение, но, не слышав всех его опер на сцене, боялся, что мнение это не вполне основательно. В кратких словах мнение это такое. Вагнер, несмотря на свой громадный творческий дар, на свой ум, стихотворческий талант, образование, принес искусству вообще и опере в особенности лишь отрицательные заслуги. Он научил нас, что прежние рутинные формы оперной музыки не имеют ни эстетических, ни логических raisons d'etre. Но если нельзя писать оперы, как прежде, то следует ли их писать, как Вагнер? Отвечаю решительно: нет. Заставлять нас четыре часа сряду, слушать бесконечную симфонию, богатую роскошными оркестровыми красотами, но бедную ясно и просто изложенными мыслями; заставлять певцов четыре часа сряду петь не самостоятельные мелодии, а прилаженные к симфонии нотки, причем нередко нотки эти, хотя и высокие, совершенно заглушаются громами оркестра, - это уж, конечно, не тот идеал, к которому современным авторам следует стремиться. Вагнер перенес центр тяжести со сцены в оркестр, а так как это очевидная нелепость, то его знаменитая оперная реформа, если не считать вышеупомянутого отрицательного результата, равняется нулю. Что касается драматического интереса его опер, то я признаю всех их очень ничтожными и подчас ребячески-наивными, но нигде еще я не испытал такой скуки, как в “Тристан и Изольде”. Это самая томительная и пустейшая канитель, без движения, без жизни, положительно не способная заинтересовать зрителя и вызвать сердечное участие к действующим лицам. По всему видно было, что и публика (хотя и немецкая) очень скучала, но после каждого действия раздавались громы рукоплесканий. Чем объяснить это, - недоумеваю. Вероятно, патриотическим сочувствием к художнику, который, в самом деле, всю жизнь свою посвятил поэтизированию германизма.
Я распростился с Модестом не надолго. Он предполагает выехать в начале месяца, и перспектива близкого свидания с Модестом несказанно радует меня. Но оставил я его грустным и как бы колеблющимся. С одной стороны, он чувствует неотложную потребность отдохнуть и освежиться, с другой, ему тяжко впервые надолго разлучиться с его воспитанником, которого он любит больше всего на свете. Однако ж я взял с брата слово приехать ко мне в Париж во что бы то ни стало, ибо я вижу; ясно, что для здоровья его отдохновение совершенно необходимо.
К тому времени, когда это письмо придет к Вам, Коля уже будет собираться в Каменку. Желаю ему счастливого переезда и прошу его передать каменским жителям от меня приветствия.
Будьте здоровы, дорогой друг мой, это главное. Буду невыразимо рад получить от Вас известия в Париже (Rue Riсhepаnсе, Hotel Riсheраnсе, pres la Madeleine).
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Прошу скрыть от Влад[ислава] Альб[ертовича] мое мнение о Вагнере. Боюсь, что он возненавидит меня.
1883
97. Мекк - Чайковскому
Вена,
2 января 1883 г.
Первый, кому я пишу в этом году, это Вы, мой дорогой, несравненный друг, и я считаю для себя это самым лучшим предзнаменованием. Благодарю Вас, дорогой мой, за Ваше милое внимание, за поздравление (телеграммою и письмом) и Ваши добрые пожелания. Примите также мое поздравление и самое горячее желание Вам здоровья, спокойствия и исполнения самых задушевных желаний Ваших. А знаете, милый друг мой, мне кажется, что у Вас нет никаких желаний: самый живой интерес Ваш в жизни - это музыка, и в ней Вам не остается ничего желать, а всё другое для Вас есть второстепенное. Не так ли?
Как я рада, что Вы поправились и вырвались из этого гадкого Петербурга. Очень бы я желала также, чтобы Модест Ильич решился бросить свое неблагодарное самопожертвование. Ни в настоящем, ни в будущем ничего хорошего, отрадного он не найдет в нем, напротив, потратит лучшие годы жизни, силы, здоровье и ничего в обмен не получит.
А знаете, милый друг мой, что мы, быть может, съедемся в Риме. Мне приходится уходить из Вены из-за моего здоровья; кашель не оставляет меня, к нему - я еще простужаюсь, должна сидеть в комнате без воздуха, нервы расстраиваются до крайности. А так как теперь образование Сашонка не обязывает меня сидеть здесь, потому что я всё-таки решила, что он вернется в Петербург, в свое Училище, то я и собираюсь уехать в Италию после отъезда мальчиков-обратно. Насчет Сашонка я потому пришла к такому решению, что второй знаменитый венский доктор (первым я звала Бамбергера) Nothnagel сказал так же, как и первый, что у Сашонка сердце совершенно здорово, ревматизм самый ничтожный и что он вообще совсем здоров, а это ведь и было рычагом, который двигал всем моим путешествием и обязывал меня выбрать место, которое и для здоровья и для образования Саши было бы удовлетворительно. Теперь же, так как здоровье его позволяет на будущий год опять поступить в Училище, то нет надобности держаться за здешний университет, тем более, что он занимался здесь очень неохотно, - он все только и мечтал, как бы вернуться в Училище.
Коля говорил мне, дорогой мой, что Вы как-то выразили намерение весну провести около Москвы. Это меня очень обрадовало и дало мне мысль просить Вас осчастливить мое Плещееве Вашим пребыванием, так как мы раньше мая никак не попадем туда, а он мне говорил, что Вы как будто март и апрель предполагали прожить около Москвы. У меня, право, очень мило в Плещееве, и я, конечно, старалась бы доставить Вам полное спокойствие. Неловкости в этом не могло бы быть никакой, так как теперь многие знают, что Вы знакомы с моими сыновьями, следовательно, вполне натурально, что они, так много уважая Вас, просили осветить наше Плещееве Вашим присутствием. Для всех, кто Вам может быть нужен из Москвы, очень легко приезжать к Вам: всего ведь час езды. А если бы Вы еще пригласили с собою и Модеста Ильича, вот чудесно было бы, тогда бы Вы не скучали, дорогой мой. Пожалуйста, сделайте так, - как я буду рада! А насчет Модеста Ильича я хочу попенять Вам, милый друг мой. Вы пишете, что он имел материальные затруднения; отчего же он не захотел сказать Коле два слова, чтобы он доставил ему то, что надо? Ведь Коля был бы счастлив услужить ему чем только может, а он так недружески поступил относительно его; мне это очень, очень печально. Коля хотя очень молод, но ведь он умеет различать людей, и обожание его к Вам и к Модесту Ильичу беззаветно.
Я счастлива теперь, что мои дети здесь, но расстаться с ними мне будет очень тяжело, потому что теперь очень надолго и я должна опять уехать от них так далеко. Вчера, т. е. в день Нового года, у нас был домашний маскарад, танцы, гаданья и проч. и проч. шалости. Уезжают мои мальчики седьмого, все трое вместе до Варшавы, оттуда Коля повернет в Киев и Каменку, а Макс и Миша с Иван[ом] Иван[овичем], который выедет к ним навстречу в Варшаву, отправятся в Петербург. Коля замышляет прогостить в Каменке (если его не выгонят) до 23 января, а тогда, вероятно, вместе с Львом Васильевичем - в Петербург.