Шрифт:
10
— Никандров, к начальнику! — выкрикнул милиционер.
Бритоголовый Никандров поднялся на второй этаж. Не стало у него волос, и обнаружилось, что уши по-мальчишески торчат и в лице нет строгости, — так и чувствовалось, что этот рыжий зоотехник с налитой красной шеей совсем недавно был мальчишкой. Наверно, поэтому начальник не просто сказал, что Никандрова досрочно освобождают, так как за него хлопотал Низовцев и комсомольская организация, а принялся долго, по-отечески объяснять, в чем вина Никандрова, то и дело слышалось «надо бы».
Никандров глядел в большие окна кабинета, залитые светом, на очнувшуюся и знойно колотившуюся о стекло муху и думал, когда же начальник кончит свое поучение и он, Никандров, наконец-то пойдет свободно, как вот тот человек, что сейчас перепрыгивает через лужу. «Эх, поскользнулся, всего себя обрызгал!» — улыбка раздвинула твердо сжатые губы Никандрова.
— Ты что улыбаешься? — не выдержал начальник. — Виноват же!
Никандров и сам уразумел, что иначе надо было действовать, но после всегда кажется просто, а когда требуется принимать меры, почему-то становится все сложным.
Никандров с нетерпением ждал, когда его отпустят и можно будет идти к Маше: так он решил, находясь еще в камере предварительного заключения, там, в камере, он размышлял о Маше и о себе, и чем больше размышлял, тем сильнее ощущал непрощенную вину. Он краснел, вспоминая свою единственную пьяную ночь, вместе со стыдом и унижением поднималась густая злоба к Грошеву, но она стыла, как только начинал думать, что сам он не мальчик.
Никандров был строг и ничего не мог простить себе. Той глухой ночью, извалявшись в снегу, — за дорогу не раз падал — он забрел на ферму. Он помнил, что должна отелиться Белянка. Но во дворе было тихо. Белянка, раздувшись как гора, лежала смирно. Никандров понял, что роды начнутся гораздо позднее, и направился в дежурку, где, по всей вероятности, находилась Маша.
И правда, в дежурке Маша читала книгу. Приход Никандрова, видимо, не удивил ее, она мельком взглянула на него и опять уставилась в книжку. А он, дурной, полез с поцелуями. Маша вырвалась и, схватив на ходу с вешалки стеганку, выбежала. Никандров было ринулся за ней, но дверь оказалась запертой — Маша успела снаружи накинуть накладку. Сначала хотел хватить дверь кулаком, но до сознания все же дошло, что рядом живут кузьминские доярки. Он постоял, постоял и рухнул на кровать.
Очнулся от жажды. Пил прямо из горлышка графина, остатки воды вылил на голову. Хмель проходил, было скверно. Он посмотрел на раскрытую книгу, в памяти прояснилось недавнее, неуверенно толкнулся в дверь. Та открылась. Очевидно, приходила Маша и сняла накладку. Никандров со стыда, что ль, ушел на прежнюю квартиру в Кузьминское и вернулся в Малиновку на второй день…
— И штраф заплатишь, — дошли до Никандрова последние слова начальника.
Никандров вскочил.
— Разрешите идти?
Начальник посмотрел на него с некоторым недоумением.
— Идите.
Никандров сбежал по крутым ступенькам вниз к выходу — и скорее на улицу, на простор.
Тротуар и дорога лежали светлыми лентами. Но между тротуаром и шоссе, там, где были посажены в прошлом году тоненькие деревца, желтел обессилевший снег, пуская на асфальт тоненькие струйки. Проносившиеся веселые грузовики давили их шинами и разбрызгивали в стороны.
Никандров свернул с тротуара в магазин. Он купил целый килограмм дорогих конфет, а на небольшом рынке, расположенном за магазином, яркий букет бумажных цветов. В больнице пришлось ждать битый час. Время двигалось гораздо медленнее, чем в камере предварительного заключения. Но все проходит. Наступила пора посещения больных. На Никандрова надели белый тесный халат, заглянул в зеркало. Вызывающе торчали большие красные уши. Всегда самоуверенный, смелый, Никандров в эти минуты испытывал непривычное чувство смущения и неловкости, наверно, все из-за этой проклятой стрижки под «нулевку», как он упрашивал, чтобы не стригли, — остригли.
Перед входом в палату Никандров провел ладонью по вспотевшей стриженой голове. Машу узнал сразу, хотя она сильно изменилась, и Маша узнала его, такого, как он считал, изуродованного, но в ее взгляде не было ни удивления, ни радости, ни даже неприязни.
— Здравствуй, Марья Петровна, — сказал он полуофициально, — узнала меня?
Она молча кивнула и проследила, как он укладывал на тумбочку конфеты и ставил в стакан цветы.
— Спасибо, только мне это лишнее, — сказала Маша слабым, не своим голосом, и вся она была другая, что-то было в ней непрочное, хрупкое. И ему стало нестерпимо жалко ее. Он осторожно присел на стул, молча глядел на нее, ему хотелось взять и подержать ее тонкую ослабшую руку, как бы через то общение передать часть своего здоровья, но от соблазна отвлекла забинтованная нога.
— Перелом?
— К счастью, нет. Ты оттуда? — в свою очередь спросила она. — Все из-за меня. Зачем угнал машину?
— Затем, — рассердился он на свою скованность, как бы в забытьи взял ее руку, но быстро выпустил и, откашлявшись, сказал: — Ты, Маша, прости меня за ту ночь и за Ласточку прости. — Приложил сжатые кулаки к груди. — Мне Ласточку было жалко. На собрании тебя критиковали за халатность. Хотя и знал, что ты внимательна к животным, но я старался быть ко всем одинаковым, никому скостки не делал… чтоб дисциплина, хотя себе скостку сделал, прошение прошу у тебя с опозданием.