Шрифт:
Далее врач прицокнула языком: «Так простудиться можно». Устинья улыбнулась, и было в той улыбке: эка невидаль — баба в половодье по брюхо водой прошла, в войну не то доводилось. «Настырная ты, — сказала врач. — Должно быть, дочку любишь». Устинья развязала косынку: «Как не любить! Она моему сыну жена, так и мне родная доченька, будто, того, голова, под своим сердцем ее носила». — «Вы свекровь?»
У Маши из глаз выпали теплые слезинки, она благодарно погладила шершавую руку Устиньи и, чтобы скрыть волнение, взялась за письма. Писем Устинья принесла много. Костя тревожился, почему Маша молчит. Было письмо от Нинки из Мангышлака, от доярок с фермы коллективное письмо, под ним стояла подпись и Анны Кошкиной.
— Ты Коське черкни при мне, — как бы между делом посоветовала Устинья, — я в ящик брошу сейчас же, напиши, что чуточку прихворнула, его не расстраивай, а то, поди, скоро экзамены.
Домашних лепешек Устинья принесла на всю палату. Оделила ими больных. Лепешки на сдобе таяли во рту. Ожила палата. Устинья внесла в нее радостные весенние заботы и хлопоты, и каждой больной не терпелось побыстрее отсюда выбраться к своим делам. Посещение Маши свекровью стало событием для палаты. А с родной матерью даже разговор не получился. Чтобы не молчать, Маша спрашивала, как живется в городе. Прасковья обрадовалась, принялась расхваливать свое житье и о Мишке Наговицыне навеяла языком целый ворох похвального. Маша насторожилась: неспроста мать затянула песню про какого-то Мишку.
— Ты вот что: с постели встанешь, давай прямо к нам в Санск, зачем ноги ломать не знай ради чего, — заключила Прасковья. — Будешь со мной малярить, подружки у меня хорошие, молодые. Избу я надумала продать, чтобы сразу…
— Продавай, — равнодушно сказала Маша, — я свою долю просить не стану. У меня дом есть.
— Какой у тебя еще дом?
— Миленкин.
— Нашла дом! — вспыхнула Прасковья. — Чего выдумала! Подурачилась, и ладно. У Милки на губах молоко не обсохло — какой муж. — И толкнулась мысль: не беременна ли? Раньше такое на ум не приходило — казалось, муж неправдашний, несовершеннолетний, и замужество дочери неправдашнее, покосилась подозрительно: — Ты что?.. — споткнулась на слове, повысила голос: — Детей тебе рано заводить, Милке (у нее язык не поворачивался Миленкина назвать по имени) учиться сколь, в армию идти. Если чего там… ныне просто.
— Успокойся, — уныло сказала Маша.
— Успеется это. Я было испугалась.
— Мама! — предостерегла Маша.
— Тебя с Милкой не регистрировали, ты вольный казак, фьють — только он тебя и видел!
— Мишку припасла? — начиная сердиться, спросила Маша.
— Припасла. Не твоему Милке ровня.
— Еще раз Костю обзовешь, я уйду, — предупредила Маша.
— Любо — живи с ним, — с сердцем уступила Прасковья. — Но зачем в Малиновке маяться, один Грошев сколь людям крови попортил. Да там все гожи.
— Люди везде одинаковые. И наши — просто Грошев их ожесточил да перессорил, это пройдет, они отойдут, сердцем оттаят. Бригадир, говорят, новенький, из Кузьминского.
Прасковья с минуту молчала, пораженная новостью. Будто ей не было никакого дела до Грошева, а вот поди ж, камень с души свалился, всю жизнь давил-давил и вот свалился, но Маше возразила:
— Новый, может, не лучше старого.
— Зачем говорить, когда не знаешь, — попрекнула Маша. — Да Андрей Егорыч всегда заступится. Он человек!
— Низовцев? Нашла заступника.
— С весны каменные дома будут строить, с удобствами. Ты живешь в городе, а ничего не знаешь — совсем отстала от жизни. Наверно, весь свет у тебя — Семен Семеныч. Коли я здоровая была, я никогда не чувствовала бы себя так хорошо, как этой весной. Поняла, как люди добры, как они отзывчивы, коли ты тоже добро делаешь, а если сразу тебя не поймут, позднее поймут, будут благодарны.
— Костя, что ль, тебе наплел? Весь в отца.
— Ты Кости не касайся.
— У вас с Костей ум заемный, не свой.
Маша сунула костыли под плечи, скособочилась. Прасковья с грустью подумала: «Будет на костылях шкандыбать, плечи, как у урода, вздернутся», расстроилась:
— Доченька, пойми меня, на костылях и Косте будешь не нужна.
Маша глотнула воздух, заикаясь, проговорила:
— Кто не придет, всякий с радостью, с добрым словом, ну, как он родной, от тебя — одни попреки. Что ты меня силой ломаешь?
В коридоре появилась маленькая глазастая сестра:
— Антонова, через десять минут на перевязку. Постой, ты вроде плачешь?
— Доченька, разве я со зла сказала, — оправдывалась Прасковья. — Я же хочу, чтобы тебе лучше было, ты на мать не обижайся.
Маленькая быстрая сестра враждебно посмотрела на Прасковью, помогла Маше подняться.
— Мы лечим, а вы калечите.
— Я мать.
Стучали по полу костыли, частили каблучки палатной сестры.
Прасковья стояла посреди коридора с обвислыми плечами, сбитая с толку, растерянная. Сестра, выходя из палаты, закрыла за собой дверь. «А до этого дверь была нараспашку, от меня закрыла», — подумала Прасковья. Дробно, мелко выстукивали каблучки, приближаясь. Когда Прасковья продала корову и купила молоденькую козочку, то козочка вот так часто перебирала ножками, выстукивая копытцами. Нелепое сравнение вертелось в голове. Сестра предупредила: