Шрифт:
– Чтоб недоразумений никаких не было...
– Бормоча, Загоруйко выбирается на крыльцо; в его руках старая хозяйственная сумка.
Потом глянул окрест, вдохнул впалой грудью степного полынного привольного духа... Хорошо!..
Итак, Аида была счастлива. Ей можно было только позавидовать, но зависть, утверждают, нехорошее чувство, и поэтому я попросил удивительную женщину быть благожелательнее к моему другу. Но она, бесхитростная, тут же мне такое сказала, что я понял: автомобиль не увижу. Что же она, изысканная белошвейка, сказала? Она сказала:
– У него воняют носки.
– Как?
– не понял я.
– И ноги тоже. Как сыр.
– Ты любишь сыр?
– Я люблю тебя, Алекс.
– Если ты любишь меня, - сказал я, - то полюби и сыр.
– Почему?
– Потому что у него запах ног и носков моего товарища.
– Нет!
– решительно отвечала привередливая прелестница.
– Он... он... еще газы пускает... когда на мне... и когда ест...
– Надо терпеть, - отвечал я.
– Бог терпел и нам велел.
– А я не хочу терпеть.
– Тогда прощай!
– Подожди, не уходи, я еще хочу щастя, - просила.
– За счастье надо платить.
– А что мне делать, если и вправду не люблю сыр?
– Выходи замуж за Бо и стирай носки в холодной воде.
– И ты меня будешь любить, Саша?
– Нет.
– Почему?
– Умру.
Вынужден вновь, как Автор, вмешаться в стройный, но абсурдный ход повествования. Вернее, вмешивается жена. Вечером, я обнаруживаю ее на кухне, которая одновременно служит для меня рабочим кабинетом. Жена тихо, как птица, сидит в потемках, это меня настораживает.
– Что такое?
– включаю светильник. Лицо жены - лицо человека, отравившегося в очередной раз пищевым продуктом. И я волнуюсь.
– Ты что-то съела, дорогая?
– А ты? Ты ничего не съел?
– Утром. Хлеб с маслом.
– По-моему, ты объелся белены. Утром.
– Я не понимаю твоих шуток.
– А я твоих!
– И безжалостно трепыхает рукописные страницы.
– Это что такое?.. Ты обо мне подумал? О себе подумал? О ребенке?!
– Ты беременна?
– Плюхаюсь на колени, прислоняюсь ухом к мелкому животу.
– Не ошиблась?
– Ошиблась, что связалась с тобой.
Я не слушаю: а кто там? Мальчик или девочка?
Любимая страдает, любимая пихается, любимая кричит, что я бесконечно пошл, что я замахиваюсь на самое святое, на единственное, что у нас осталось...
– У кого? У нас?
– У народа!
– Моя женщина прекрасна в праведном гневе.
– Народ?
– удивляюсь я.
– Где он?
– заглядываю под стол, табуреты, в посудомойку, в шкаф.
– Эй, народ, выходи!..
– Прекрати!
– Нет народа, - развожу руками.
– Весь вышел. Остался один гурт, то есть стадо, а в таком стаде все счастливы и испытывают самые трепетные и нежные чувства к своему пастырю.
– Я не хочу тебя слушать, паразит!
– Все это называется харизмой.
– Не ругайся!
Я смеюсь: милая, это неприличное слово всего-навсего обозначает отношение овец к пастырю... беспрекословное... любвеобильное, и если пастырю вдруг вздумается повернуть в пропасть...
– Но мы же не овцы, - замечает жена.
– И не свиньи.
– А кто же мы?
– Я, наверное, в твоих глазах обезьяна?
Я взрываюсь: почему в моих бумагах постоянно производится сыск? Герой - не Автор, Автор - не Герой; Автор не отвечает за помыслы и деяния откровенничающего прохвоста, мало ли что ему, молодчику, в голову ударит... как какому-нибудь пастырю...
– А еще фантастическая феерия!
– плачет жена.
– Что?
– не понимаю.
– Фантастическая феерия?
– Это что?
– Это... это игра воображения. Ты отказываешь мне в игре воображения?
– Я тебе никогда не отказываю, - страдает.
– Ты меня не любишь.
– Люблю, - утверждаю.
– Люблю.
– Я же для тебя в постели кто? Обезьяна?
– И вовсе нет.
– А кто же?
– Ты?
– Я... я...
– Ты... приятное во всех отношениях невиданное зверюшко.
– З-з-зверюшко?
– рыдает.
– Зверюшко, - подтверждаю.
– А как я пахну?
– рыдает; я целую солено-маринованное родное лицо.
– Пахнешь счастьем, - отвечаю.