Шрифт:
А ночью царь возвернется, даст приказ: "Выпускать!" И расползаются, кто жив остался. Да не все оставались. Иные так упьются, что и дух отдают. С теми лично князь-кесарь Ромодановский управлялся. И все без шуму, с полным приличием правил. Стащат мертвяка так, что никто и не догадается: хмельной, мол, перебрал сильно, на ветерок его надо! Давайте, мол, за его здравие выпьем, чтоб жить ему еще сто лет! Хох! Ура! И пьем! Сначала чарочками, потом стаканами, а под конец уже и с тарелок лакали.
Ну, и закуска, надо сказать, истинно царская была. Не скупились — индейка с орехами, рыбы в лохани не помещаются, хвосты отдельно несут. Седло дикой козы, пирожки всевозможные, соленья, разносолы — как тут не пить! И дамы — первые при Петре, их тогда не много было, не то что сейчас развелось. Вот слушай, сочту тебе, кто был, — княгиня Кассандра Кантемир, жена молдавского господаря Дмитрия, Васса Строганова, дочь тайного советника Новосильцева, да я… Три грации, три сдобных ангела… Отцу моему, государеву казначею, бог сынов не дал, а дочки были две, я и сестра моя Аграфена, она младше меня была, а померла двадцать уже годов назад, а мне, видишь, через десять дён шестьдесят два годка стукнет… Так-то, милый моляр, душа моя…
Княгиня вспоминает что-то свое, думает, вздыхает, смахивает слезу. А Матвеев то неотрывно пишет, слушая Голицыну, то прикидывает и колдует. Ну как это обычно бывает у живописцев.
Княгиня вдруг улыбнется, сверкнет глазами и продолжает:
— Царь Петр Алексеевич добрый был, царствие ему небесное… — Настасья Петровна взяла в руки медальон с портретом Петра и приложила его к губам. — Назовет он к столу своему простых людей, подлую чернь — канцеляристов каких-то, сторожей, мастеровых, — и никто не был в обиде. И сидит меж князьями знатными черная кость вровень с голубой кровью. Тут тебе адмиралы и господа дворяне, столпы отечества, вперемежку с ними певчие, музыканты, и садовник Ян Розон, и резчик Яков Лей, и аптекарский огородник чужеземец Денис — ну, тот учоный был, его царь из Парижа привез. А Петр, монарх всемилостивейший, кричит мне:
"Настёна-сластена, ты изюмных ягод-то не жри больно да грецкие орехи тоже оставь! Я ими обезьян кормлю, товар заморский, большие деньги плачены!"
А я горстями, горстями их в рот.
"Тебе ж говорят, не жри! Мартышек уморишь, все с голоду передохнут!" — во все горло хохочет Петр.
"На них, говорю, и проса хватит!"
"Помилуй детушек моих! На просо у них нет спроса, они этого не потребляют. Им орехи да изюмы надобны! От этого у них и задницы красные!"
Все кругом заливаются, катаются по столам. А я царю:
"Питер, бомбардир сердечный! Господин вице-адмирал! У вас кораблей много понастроено. Еще понавезете изюмов и орехов. Моя губа не дура, сей прокорм и мне по нраву! Буду жрать!"
"А-а-а, так ты и есть мой главный обезьян? Ну-ну!
Жри-жри! Черт с тобой! А я завтра же — хо-хо-хо! лично досмотрю — ха-ха-ха! — что там у тебя под юбкой приключилось, если не больно красная, крапивой подкрасим!"
И я тоже со всеми хохочу от души. Эх, и весело было нам! Ты не думай, моляр, я себе цену знала. Хоть и забулдыгой-гуленой была, шутихой… Я все, все разумела. И что я княжева дочь, и что князя Голицына жена, и что царю утеха…
Я всех насквозь видела, и себя тоже! Не скажу, что красавица, и получше меня попадались, но все у меня тоненько, аккуратненько, все на месте. Молодость — она молодость и есть: как ни встань, а все ладно! Бывалоча, надену наилучшее немецкое платье, волосы черные накладные распущу, на них перевязь золотная с канителью — статс-дама хоть куда! Да где ж она теперь, наша молодость с золотым ободком!.. А знаешь, душа моя, ведь и ваш брат моляры на царских пирушках часто бывали, их государь очень любил. Помню Шхонебека, маленький такой, кривоногий, бровастый, Пикара помню, часовщика Якима Горноля, Зубовых-братьев, Бунина-грыдыровальщика, Никитина Ивана — персонных дел мастера, Закройщикова Василия — живописца, красив был и плясун отменный. Знакомы они тебе?
— Как же, как же, ваше сиятельство, не только знаком был, но и дружб их удостаивался… Первостатейные мастеры! Дивлюсь только лишь одному: как вы все помните — имена, фамильи?
— А что ж не помнить? Постоянно видывала их… Я ведь, моляр, жила как бы в двух ипостасях. Одна — это князь-игуменья, бездонное горло, сорвиголова, всешутейный собор, всепьянейший сброд. Соборяне сплошь обжоры и пианицы, блудники — пей, жри, любодействуй, пока назад не попрет! А у меня еще и другая ипостась была. — Княгиня приподнялась с кресла, легко сделала пируэт вокруг него, потом снова уселась по-прежнему. — А другая ипостась моя — статс-дама, наследница знатного боярина Прозоровского, начальника Оружейной палаты. Вот видишь, как черт и ангел воедино сплелись во мне. Шутиха и статс-дама. И как это, а? Смекай. И все шло хорошо. Двое сынов у меня народилось. Первенца родила в тридцать четыре года, князя Федора Ивановича, а второго, князя Алексея Ивановича, как раз в тот год родила, когда первый гром надо мною грянул, в 717-м…
Мне тогда уж пятьдесят два года было. За границей я сопровождала императрицу Екатерину в поездке. Тут и пошло, и разразилось. Срочно из Копенгагена-города требуют меня в Москву. Все бросить и лететь стрелой. Ну и поскакала на свою голову. Домчалась! А меня сразу же в каталажку, в Суздальский розыск. Матом допрашивают, дыбу показывают, заплечный мастер вокруг меня ходит и ухмыляется: "Ах, и хороши же вы, ваше сиятельство! Ах, и в теле же!"
А у меня леденящие мурашки по спине, хоть я и не из пугливых. Душа во мне застыла. Да еще и царя в Москве нету и царицы тоже. И хотя меня тут пока не трогают, а вокруг стон и вой стоят. Не заснешь. И все по одному делу — за царевича Алексея Петровича. Уже и головы рубить начали, на кол сажать, на колесе ломать. Дворцовые обыкновения я-то хорошо изучила, слава богу. Кто и чем держится, знаю: угодничают, льстят, подстилкой подножной простираются. А чуть что — утопить всегда готовы…