Шрифт:
Яган Ферстер, голландец, мастер часового цеха из Амстердама, старался не глядеть вниз, в эту бездну, но когда все-таки не удерживался и взглядывал (люлька в это время вставала чуть ли не торчком), у него сразу заламывало под ногтями.
Проклятый канат! Он скрипит и перетирается. И сколько он еще выдержит? И подвешенная душа Ягана тоже перетирается.
Уже было почти светло, и с Невы клочьями плыл туман.
Да, было, было отчего ругаться Ягану Ферстеру!
Какого черта ему, уважаемому человеку, известному мастеру курантов, болтаться здесь?! Увертливая доска под ногами ходила-кренилась, и ее постоянно нужно было выправлять и вылавливать ногами. Тысяча чертей!
Ой, он просто сбесился! Когда нужно обращаться к господу, рн поминает нечистого… Вот нечистый и пустил его волчком, и не дает добраться до единственной твердой опоры. А она, эта опора, была совсем рядом — амбразура узкого, продолговатого оконца в куполе колокольни.
Ах, проклятые, ах, немытые! Сулили рай, орден, а засунули чуть ли не в преисподнюю. И он, старый идиот, поверил им! Поделом ему, поделом, чурбак поганый! Снова выругался. Куда только не полезешь ради проклятых денег! На русских, на город ему, видите ли, захотелось посмотреть! А в этом городе ровно никому нет до него никакого дела! Болтайся себе, срывайся, убивайся! Ах ты господи, боже мой! Где еще найдешь такого идиота? Паче всего, трепетнее всего, дороже всего Яган любил часы и колокольную музыку. Ее он изучил, ей был предан, только ей и поклонялся. Она, проклятая, и завлекла его в Санкт-Петербург. А деньги он бы и дома заработал. Так нет, понесло!
Люлька чудовищно дернулась, заскрежетала о кирпичи колокольни.
Часовщику показалось, что с него сдирают кожу. И сколько ему тут изводиться?
Он раскачивался вдоль стены, как маятник.
"Вот перетрется канат — и все!" — устало и почти безучастно подумал голландец. И конец, и останется от него мокрое место! И на что тогда деньги, ордена!.. Тысяча чертей — больших и маленьких! Господи, он опять призвал нечистого…
Черный провал окна в колокольне скользил, надвигался и уходил назад.
Да стой же, наконец! Стой, окно! Стой, башня! Стой, люлька!
Стойте, стойте, стойте!! Он из последних сил рвался к окну, а бес вел его в сторону. Он всем телом жался к шпилю поближе, а черт его гнал от шпиля, от шпиля.
А тут еще вдруг поднялся от Невы сырой ветер, и он сразу продрог до зубов. Через минуту Яган уже и рук не чувствовал — ни ту, что держалась за веревку, ни ту, что дрожала и пыталась забросить маленький железный якорь в черный провал окна.
Как ему удалось это все-таки сделать, он и сам не понимал. Но в первый раз за все это время он подумал о себе хорошо — хоть на что-то он еще способен. Мужик все же, не баба! Люлька дернулась и замерла, будто она всегда так послушно была пришвартована к окну. Скрип прекратился.
Стало очень тихо. Только снизу, с земли, кто-то из солдат удивленно и весело крикнул:
— Гляди-ка, немчура-то наш, залез все-таки! Ну, хват!
— Лучче б он шмякнулся, дьявол! Нам не мерзнуть, и делов поменее.
А Яган на коленях и на руках, а потом просто на пузе протиснулся в узкое окно. И очутился почти в барсучьей норе. Что-то хрустело под ним.
Пахнуло мокрым кирпичом. Часовщик перевел дыхание. Грязной рукой, отер потный лоб. Подтянулся, встал на ноги. Выглянул в окно. Через туман было видно желтое расплывчатое пятно фонаря и неясные фигуры людей.
Потом как сквозь мутную бумагу Яган-часовщик увидел город — волшебный, холодный, перламутровый. Он вставал церквями, соборами, дворцами, слободами, каменными бастионами. Мастер различал Петергоф, Кроншлот, Ораниенбаум, в которых он уже успел побывать.
Город походил на правильный овал с розоватыми краями. При самом взморье, между посверкивающей Большой Невой и Малой Невою, лежал Васильевский остров. По правую же сторону город прорезан был каналами. С колокольни открывался вид на длинный и прямой проспект, похожий на аллею — столько здесь было деревьев.
"Вот дьяволы, какой город спроворили! — Яган ругнулся уже беззлобно и не боясь бога, ибо бог ему был сейчас не нужен. — И что за диковинный народ, — с легкой неприязнью подумал мастер, — город на болоте могут поставить, а довести лестницу до самого купола — так нет, на это ни рук, ни головы не хватило. Ведь была же она до пожара. Ведь была. Вот и лезь, как кошка, царапайся, а сорвешься — туда и дорога!"
Яган Ферстер постоял еще, приходя в себя, перевел дыханье и даже что-то такое крикнул туда, вниз, солдатам: "Ви, шеловеки, мать вашу в крест и в оглоблу!" Но горло его пересохло, да и ругался он по-русски не так, как все в России, — голосисто и горячо, а с натугой и с боязнью. Солдаты внизу и не поняли, но дружно захохотали и тут же ответили ему — кто по-голландски, кто по-немецки. Что-что, а ругаться в Санкт-Петербурге умели на всех сущих языках.
Яган спрыгнул на кирпичный пол колокольни, расстегнул широкий пояс и начал снимать инструменты. Тут поверх ватного кафтана у него оказался весь необходимый набор — гаечные ключи разных размеров, зубила, конус, метровка, молоток увесистый, скребки мягкие и жесткие, щетки такие и эдакие, масленки большие и малые, плоскогубцы, кусачки, резаки и еще какие-то заковырины и крючки, названия и назначенье которых знали только дел часовых мастера.
Яган послушал ход часов, они шли исправно, но колокола давно уже молчали. А их тут было изрядно — тридцать пять больших и малых колоколов. Целый музыкальный город. У всякого колокола было по два молота и по одному языку, часовые куранты играли молотами, а полуденные — язычками. Яган был этим часам земляк, их привезли из Амстердама в 1720 году, заплатив мастерам сорок пять тысяч рублей.