Шрифт:
И кто его ведает, правда то или выдумка? Брешут по деревням на завалинках много, да не всё слушать надобно. А уж что Долгопятый-боярин про свои ратные подвиги рассказывает, то и вовсе, в одно ухо впустив, в другое выпустить следует, да поскорей, пока в голове от его вранья тараканы не завелись. А безносых ныне на Руси столько, что хоть пруд ими пруди. За то спаси Бог царя-батюшку: он, кормилец, сам без дела не сидит и другим не велит, а уж палачи-то у него и вовсе день и ночь трудятся рук не покладая.
Да оно и впрямь по ухватке видно, что душегуб отпетый, с царёвой каторги беглый. Чтоб такое учинить, чтоб православных русских людей, как скотину в хлеву, в их доме резать, совсем озвереть надобно и ни Бога, ни чёрта и ничего иного на всём белом свете не бояться.
Ещё пришло в голову, что в смерти Андрея Савельевича, очень может статься, он, Стёпка Лаптев, отчасти виноват. А может, и не отчасти. Ведь не далее как вчера Никита его Долгопятыми стращал: мол, продаёт отец боярину Лесную, и как-то ты, Степан, с новым хозяином уживёшься? Степан-то, знамо дело, хорохорился, вид показывал, будто ему та беда нипочём. А у самого нутро захолонуло: и впрямь, каково-то под новым ярмом покажется? Долгопятые — звери, на всю округу известные. Холопы от них во множестве в леса да в казачьи вольные земли бегут, да немногие добегают — перехватывает беглецов боярская стража и, на спине живого места не оставив, возвращает на прежнее место.
Посему, молясь перед сном, Степан просил Господа об одном: чтоб вразумил раба своего Андрея Савельева сына, не дал ему продать Долгопятому деревеньку, уберёг от горести да разорения шесть десятков пускай холопьих, а всё ж крещёных душ.
Вот и упросил. Внял Господь его молитве, расстроил почти что готовую сделку, да не совсем так, как мечталось, а вернее — совсем не так. То ли напутал что-то, то ли ему там, на небе, и впрямь виднее, а только лучше было бы Степану его вовсе своими молитвами не тревожить. Хотел как лучше, а получилось — хуже некуда…
Так думал Степан, растаскивая багром дымящиеся брёвна. Не по душе ему была такая работа, не по сердцу, но и бросить её он не мог: как же бросить? Люди-то как же? Их ведь по-людски похоронить надобно. Вот и старался, хотя, когда вослед за Захаром ещё два обгорелых до голой кости скелета сыскали, таково ему муторно сделалось, что хоть ты ложись да помирай. Покойников-то он, конечно, видал, да только то совсем иное дело было. Кто своей смертью, от старости либо от болезни, помер, кого, как тятьку, деревом в лесу прибило либо зверь задрал. Обмоют человека, в чистое обрядят, в гроб чинно положат, и лежит он себе, почитай, как живой — вроде уснул крепко. А тут-то!.. Дым, пар, головешки; подцепил её багром, оттащил в сторону, а из-под неё череп закопчённые зубы скалит. Вчера ещё человеком был, коего ты как облупленного знал, а ныне — вот он, любуйся! Немудрено, что на душе кошки скребут, а в коленях слабость появляется…
На войне Степан не бывал, не сподобил Господь, а паче того барин, Андрей Савельевич, уберёг: как-никак, в семье единственный кормилец, и мастер таровитый, и сыну, как ни крути, приятель. Пожаров больших на его памяти тоже не случалось, вот ему не по себе и сделалось.
Зато дядька Макар, артельный старшина, всяких видов навидался. Было, ходил даточным человеком с царским войском Нарву брать, где сперва, как крепость обстреливали, пушкарям пособлял, а после, как в город вошли, помогал на посаде пожары тушить. Да и допрежь того, после взятия Казани, случилось ему быть в Москве, когда там великий пожар бушевал. Посему на мертвецов, хошь горелых, хошь ядрами пушечными в клочья рваных, старый Макар смотреть привык и взгляда, коли надобно было, от них не отводил. Приметил, конечно, что Степану на кости людские глядеть тошно, по спине его этак ласково похлопал и сказал:
— Небось, Степанушко, все там будем. Люди добрые были, грешили в меру, так что им ныне, поди, легче нашего-то. А что видом страшны, то не беда. Нас не укусят, а Господу всё едино, в каком виде людишки к райским вратам прибыли — чай, не по своей воле человечий облик утратили…
И пошёл, кашляя от дыму и кряхтя от натуги, в который уж раз пересказывать про Нарву — как в Великий пост в Иван-городе нельзя было в церковь попасть, потому как ливонские рыцари с Ругодивских стен, нами же некогда и возведённых, через Нарову-речку богомольцев, яко селезней, из луков били; как пришёл наконец долгожданный царёв указ и как по указу тому рявкнули союзно русские пушки, засыпав неприятеля сперва каменными, а после и огненными ядрами… Говорил, как полыхала Нарва, как в дыму да пламени рубились отчаянно с немецкими кнехтами, как знатный пушкарь Андрейка Чохов, переплыв реку, выстрелом из захваченного неприятельского орудия пробил замковые ворота, открыв путь православному воинству…
Он бы и далее говорил, перечисляя дивные для русского уха чужеземные названия — Нейшлос, Тольсбург, Дерпт, да тут среди головешек и оплавленных, обгорелых остатков домашней утвари начали попадаться мечи, сабли, шестопёры, наконечники копий и иное оружие, и говорливый Макар умолк, сообразив, что докопались до барской опочивальни.
Вскорости опять наткнулись на обгорелый человеческий костяк и по оплавленному колечку с голубым камнем на пальце опознали Андрея Савельевича. В руке, на коей было то колечко, мёртвый держал сизую от жара саблю с обугленной рукояткой, из чего стало понятно, что татя барин встретил, как положено старому воину. Крестясь и тяжко вздыхая, едва не по одной вынули косточки из горячих угольев, снесли в сторону, где опять завыли в голос дуры бабы, и сложили аккуратно на чистой рогожке. Тут, как на грех, случилась новая беда: шарили-шарили в угольях, а головы-то и не сыскали.
Старый Макар зачем-то стал подле рогожи на колени и при угасающем дневном свете внимательно осмотрел то, что осталось от доброго барина Андрея Савельевича. После подозвал к себе артельщиков и корявым, как сучок, чёрным от сажи пальцем указал на одну косточку.
— То шея, — сказал. — Вишь, какова оказия? Косточка-то шейная не цела, пополам перерублена. Ась?..
Степан пригляделся. И верно, позвонок, что бережно держал заскорузлыми пальцами Макар, был чисто, без задоринки, без осколка перерублен надвое. Этак чисто кость разрубить не всякому мяснику по плечу. Ну, мясник иль не мясник, а ясно было одно: сгорел барин не живьём, а допрежь того, как сгореть, головы лишился.