Шрифт:
Тверда и размеренна поступь санитаров по длинным гостиничным коридорам, непроницаемы их взоры, устремленные вдаль. Они не смотрят по сторонам, они не желают видеть свою ношу, будто от этого покойник и впрямь способен стать невидимкой. Но он здесь, он плывет между ними, чуть покачиваясь на носилках. Серое, холмистое одеяло скрадывает контуры тела. И только ноги с уродливыми скрюченными мизинцами торчат из-под каймы, словно выставленная напоказ непристойность. Смотрите, вот он я! Вот каким я был!
2. Чувства-невидимки
Ульрих Фогтман все время ждал: ведь должно же оно случиться, некое знаменательное событие, которое перевернет всю его жизнь и позволит все начать сначала. Но чем неистовей он верил в эту решающую перемену, тем больше сомневался в ней. Нет, не надейся, ничего такого не произойдет. А уж в ближайшем будущем и подавно. А если даже и произойдет, если и наметятся вдруг начатки сдвигов и перемен — он вряд ли распознает их вовремя. Эта выжидательная жизнь тянулась годами и до того опустошила его, что порой он с испугом спрашивал себя, а не ведет ли он существование сомнамбулы: и рад бы проснуться, да не знает, как это происходит и что это вообще значит — не спать.
И вот ему двадцать семь, он сменил два факультета и уже почти год тщетно пытается скрыть от себя, что снова угодил в мертвую зыбь и сопротивляется скорее по инерции, понимая, что, если он опустит руки, это конец.
Стремясь к высоким целям, он и думать не желал о деньгах и прибыльной профессии, а потому начал с философии, но спустя два семестра разочаровался и в смятении все бросил. Ему казалось, будто он растворяется в словесном тумане, и только собственный голос, который в одно прекрасное утро начал вдруг твердить: «Это не я. Это не для меня», вывел его из этого кошмара. Тогда он решил попробовать себя в медицине — с тем же успехом. Правда, голос, повторяющий «это не я», звучал теперь глуше, но и укоризненней, что повергло его в еще большее уныние. И все же он, превозмогая головные боли и приступы тоски, упрямо продирался сквозь зубрежку доклинического семестра, пока совершенно не выбился из сил — и снова, как и в первый раз, обратился в бегство.
Случилось это в анатомичке, где он кромсал серый, заиндевевший от подморозки кусок трупа, ляжку какого-то старика. Он никак не мог сосредоточиться и в конце концов безнадежно испортил препарат. Блеклое месиво мертвых тканей, волокон и сухожилий вдруг показалось ему чуть ли не символом собственной жизни, растраченных впустую возможностей. Он швырнул препарат в контейнер сброса — вместе со своим медицинским будущим.
На сей раз кризис затянулся надолго, полгода Ульрих не показывался в университете, если не считать набегов в бюро студенческой взаимопомощи, где ему подбрасывали временную работу. «Живи настоящим» — таков был теперь его принцип, а это означало, что и думать о том, сколько может продлиться такое существование, не следовало.
Он все глубже погружался в апатию, но однажды встретил на улице знакомого, который уговорил его вместе сходить на лекцию. Это была вводная лекция курса о деньгах — тема, которую Фогтман при его тогдашнем безденежье посчитал просто смехотворной. Однако человечек на кафедре с первых же слов развеял все его предубеждения, можно сказать, буквально раскрыл ему глаза.
Ибо он, этот человечек, говорил о деньгах не как о чем-то безжизненном, видел в них не рациональную систему абстрактных величин, а высшее воплощение человеческой фантазии. Все, что казалось незыблемым, деньги претворяли в движение. Оставаясь фикцией, они осуществляли обмен и взаимосвязь всех вещей и всех человеческих занятий. Это универсальная машина, вечный привод всех других машин. Это обмен веществ и нервная система общества. Эго сияющий мост из прошлого в будущее, волшебная палочка, по мановению которой возможное делается действительным, это зеркальная комната чудес, полная самых невероятных превращений. Почти все, о чем люди мечтают, к чему стремятся делами и помыслами, выразимо и достижимо с помощью денег. Деньги — это высшее выражение всеобщего, всеобъемлющее единство частей и элементов изменчивого и подвижного мира. Обратимые во что угодно, всемогущие и текучие, они напоминали прихотливые видения волшебных снов. Это было самое гениальное порождение человеческого духа. Только изобретя деньги, дух человеческий достиг подлинного самораскрытия, освободился от власти конкретных вещей и, ускользнув из плена сиюминутных данностей, вырвался из царства всегдашней необходимости на вольные просторы умозрительного созидания.
После лекции Фогтман вышел из аудитории с таким чувством, будто ему позволили заглянуть в святая святых. Так вот оно как! Вот, значит, как все происходит! Нужно во что бы то ни стало овладеть этим знанием, которое отмыкает все тайники, — только тогда надменный и недоступный мир откроется и покорится ему.
Принадлежавшая Патбергу фабрика молочных продуктов, главным из которых было сгущенное молоко, в конце пятидесятых годов, когда Фогтман впервые ее увидел, являла собой неказистое сочетание мрачных, темного кирпича зданий в псевдоготическом стиле конца прошлого века и серых бетонных цеховых корпусов, крытых черным железом. Довершал этот «архитектурный ансамбль» холодильник — облицованное белым кафелем сооружение без окон, имевшее форму почти правильного куба. Эта, явно самая новая постройка на территории фабрики, выделялась на фоне грубых бетонных плоскостей ослепительным пятном медицинской стерильности. Длинное двухэтажное здание конторы, тоже построенное относительно недавно, всего шесть лет назад, напротив, скорее напоминало барак. Это была типичная времянка убогих послевоенных лет, кое-как обмазанная желтоватой штукатуркой, с низкими, почти квадратными окнами и скромным главным входом, который уже пришлось однажды расширить.
Изготовление, сортировка и упаковка товаров осуществлялись в бетонных цехах, которые либо примыкали друг к другу, либо соединялись крытыми переходами и мощными трубопроводами. В кирпичных зданиях с высокими, наполовину зарешеченными стрельчатыми окнами размещались котельная и так называемый баночный цех, где листовая жесть, пройдя штамповку, формовку и пайку, превращалась в нескончаемый поток открытых консервных банок, которые плотными рядами устремлялись на ленте транспортера в следующий цех, к наполнительным автоматам. Производственные и складские помещения окружали просторный прямоугольный двор, одной стороной выходящий на улицу. Когда раздвижные ворота цехов бывали приоткрыты, оттуда доносился неумолчный гул машин. Из вентиляционных вытяжек густыми белыми струями валил пар.
Перейдя улицу, Фогтман направился в соседний двор, где находилось здание конторы. Здесь ставили свои машины служащие управления, мастера с фабрики и, конечно, сам Патберг и члены его семьи; рабочим же, если среди них в ту пору вообще попадались такие, кто приезжал на своей машине, положено было ставить их за углом. Со двора можно было увидеть и дом, где обитали Патберги; от конторы и стоянки его отделяла невысокая стена, увенчанная черной чугунной решеткой, и лишь неприметная калиточка, предназначенная для хозяйского семейства, посредничала между этими двумя мирами.