Вход/Регистрация
В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
вернуться

Якубович Пётр Филиппович

Шрифт:

К вечеру приехал и мой отец. Он был немедленно допущен ко мне, и я уверил его, что решительно не понимаю, за что меня арестовали, так как отобранные у меня тысяча двести рублей — его собственные, кровные деньги. На другой день меня перевели в тюрьму, и дело пошло своим чередом. Я очутился в первый раз в жизни в арестантской рубахе, халате и изорванных котах: записали все мои приметы и посадили в подсудимое отделение. Не стану подробно описывать начало своей арестантской карьеры, отмечу из нее лишь главные черты и важнейшие случаи. Арестанты встретили меня с первого же шага насмешливо и даже враждебно; тюремные иваны пристали ко мне с требованиями «за парашу», грозясь даже побить меня, если я не заплачу им десяти или по крайней мере пяти рублей. Но вскоре произошла в их отношениях ко мне странная, поразившая меня перемена. Арестанты отошли от меня, начали собираться кучками и о чем-то шептаться между собою; потом некоторые из иванов опять подошли ко мне, но уже с заискивающими речами и предложениями разных услуг. Мои вещи положили на нары, мне дали тюфяк, набитый соломой, и такую же подушку. Оказалось, причиной этой внезапной перемены был надзиратель, сообщивший им, что я украл двадцать пять тысяч и что этих денег у меня при обыске не нашли. «Славно, должно быть, припрятал, — похвалил меня надзиратель, — за такой куш и посидеть не жалко». У одних арестантов пробудилось вследствие этого уважение ко мне, другие надеялись урвать от меня малую толику, обыграв в карты или пустив в ход другой какой способ. Тут же по поводу меня и моего преступления в камере произошло несколько ссор, и я впервые познакомился с некоторыми образчиками воровского наречия: «Куда ты лезешь, что ты об себе понимаешь? — кричал один арестант на другого. — Ведь я тебя хорошо знаю. Ведь ты простой шармошник, ты только и умеешь, что таскать кисеты с табаком у пьяных мужиков! Ты больше ничего на своем веку не украл. А меня каждый знает! Я на скоки ходил, [13] я на доброе утро хаживал, [14] и я на ципы, случалось, хаживал». [15]

13

Скоком называется на воровском наречии кража, сделанная в каком-нибудь доме среди белого дня и в самое короткое время. (Прим. автора.)

14

Кражи на доброе утро совершаются летом, на рассвете, во время крепкого утреннего сна хозяев. Если последние все-таки проснутся от шороха, вор бросается наутек, не вступая с ними в борьбу. (Прим. автора.)

15

На ципы ходят в осенние и зимние темные ночи; тут нередко пускается в ход оружие. (Прим. автора.)

Откуда-то нашлись такие даже субъекты, которые стали уверять, будто хорошо знают и меня самого, и моего отца, и моих братьев, которых, кстати сказать, у меня никогда не было. Явился вскоре самовар с чаем и французскими булками и бутылка спирта. От водки я, однако, наотрез отказался, подозревая тут какую-нибудь ловушку. Вдруг возле меня очутился разостланный коврик, и несколько человек уселись играть в карты. То же самое началось и в другом и в третьем месте, здесь в штос, там в стуколку, в марьяж, преферанс, кончину. Предложили и мне поставить карточку, и, как я ни упирался, говоря, что и играть совсем не умею, и не люблю, и денег у меня при себе нет, — ничто не помогло. Одни подскочили ко мне с предложениями дать взаймы сколько угодно, другие уверяли, что в игре нет ничего не только мошеннического, но даже и трудного, что стоит моей карте упасть налево — и я выигрываю, и что нужен, следовательно, один только фарт. Кончилось тем, что я взял-таки взаймы десять рублей, и у меня отобрали их в какие-нибудь десять минут, прямо сказать, наверняка. Я не был еще в то время страстным игроком и потому продолжать игру не согласился, а, напившись чаю, крепко заснул. Вдруг посреди ночи страшная боль в ногах заставила меня пробудиться, и я с громким криком вскочил с места. Кругом была мертвая тишина; арестанты, укутавшись с головами в халаты и шубы, лежали на нарах. Опомнившись, я стал рассматривать пальцы ног и увидел, что кожа на них сожжена; это мне, как новичку, поставили мушку… Делается это так. Берут кусок бумаги, обмакивают в керосин, сонному обвертывают ею пальцы и поджигают. Когда я с испуга вскочил на ноги, бумажка отлетела. Утром я узнал, чья это была проделка, и решил отплатить насмешнику… Едва он заснул в ближайшую ночь, как я взял носовой платок, разорвал на полоски, намочил в керосине и, привязав полоски нитками к пальцам спящего, зажег. Когда пламя вспыхнуло, он с диким ревом вскочил и начал срывать с ног мнимую бумагу, но оказалось, не так-то легко сделать это. Поутру беднягу отправили в больницу и он пролежал там три месяца, а я сразу отучил арестантов от шуток над собой. Правда, днем собралась сходка, чтобы судить меня, но я подмазал глотку некоторым Иванам и меня оправдали. Так совершилось мое тюремное крещение…

Под судом я сидел целый год, и только в мае восемьдесят седьмого года меня приговорили наконец на год и четыре месяца к рабочему дому, но последний был заменен одиночным заключением; товарищ же мой Брусницын, как совершеннолетний, был осужден на четыре года в арестантские роты и отослан в Архангельск. Срок свой я отбыл в новой старорусской тюрьме, тогда только что построенной по образцу Дома предварительного заключения в Петербурге. Арестантам полагалась обычная скидка, но одиночное заключение строго не выполнялось. Тем не менее о старой тюрьме приходилось от души пожалеть, так как здесь не позволяли есть своей пищи, не позволяли иметь даже чай-сахар, а о табаке уж и говорить нечего: за одно имя его грозила неделя темного карцера… Словом, порядки были очень строгие, и те самые арестант ты, мои сожители по старой тюрьме, которым, казалось, и сам черт был не брат, веди себя здесь тише воды ниже травы, ломали шапку перед каждым надзирателем, а смотрителю положительно готовы были лизать руки. Но, как это и бывает со многими молодыми людьми, которых не укатали еще крутые горки, я начал свою арестантскую карьеру не тихим и робким поведением, а, напротив, дерзостью своей удивлял не только товарищей, но и само начальство. Со смотрителем я столько раз ругался, что он уставал сажать меня в карцер. Но я задумал еще и другое. Однажды по тюрьме пронесся слух, что к нам приедет один из великих князей. Смешно даже рассказывать, какая поднялась суматоха, как струсил смотритель и надзиратели. Меня из карцера перевели тотчас же в общую камеру, куда посадили еще пятерых несовершеннолетних крестьян, арестованных за порубку леса — кто на две недели, кто на месяц. В одиннадцать часов утра к тюрьме подкатило пять троек, и из них вышли великий князь и вся военная и гражданская власть города. Наш номер был первый от входа, и к нам зашли прежде всего. Войдя, великий князь вежливо поздоровался, но, кроме меня, никто не знал даже, как следует его назвать, и потому отвечал ему один я. Просмотрев у всех билеты, он обратился к нам с вопросом, нет ли у нас каких жалоб. Тут я и выступил вперед: Я показал хлеб, которым нас кормили и который был наполовину с песком, показал наш общий бак, в котором подавался и обед и держалась день и ночь вода для питья, так что ее нельзя было пить от постоянного запаха гнилой капусты; я жаловался, что арестантам не дают кипятку, и в заключение сказал: «Не обращайте, ваше высочество; внимания на то, что в кухне вам подадут сегодня для пробы вкусный обед. Это делается только на один день, а завтра опять нас будут кормить гнилой капустой и тухлым мясом». С любопытством выслушав мой рассказ, великий князь обратился к смотрителю с вопросом, правда ли все это, но тот с перепугу только и мог сказать: «Ваше превосходительство!», и, смешавшись окончательно, замолчал. За него ответил что-то губернский прокурор, а великий князь в гневе вышел вон.

Все тотчас же переменилось. Смотритель поступил новый, кормить арестантов стали лучше, даже с воли начали все пропускать… Но я, не удовольствовавшись этим, удалил еще и старшего надзирателя, Василия Александровича. Собственно, это был добрый человек, но пьяница и в пьяном виде проделывал большие жестокости: для забавы он бил арестантов ключом и любил ставить, кроме того, головные банки, то есть забирал в один кулак волосы с макушки и, крепко натянув, ударял другой рукой по кулаку… Эта жестокая пытка была любимым его развлечением, и ради него он не дозволял арестантам стричься. Однажды, играя с арестантами, я слегка зашиб себе до крови голову, и вот, пользуясь этим случаем, как только зашел в мою камеру Василий Александрович и сказал: «Давай-ка, Мишка, волосы!» — я стрелой кинулся вон и побежал прямо к доктору, которому и заявил, что старший надзиратель ключом пробил мне голову… Доктор пришел в такое негодование, что, перевязав мне ранку, послал сейчас же за смотрителем и в присутствии его составил протокол. Говорили даже, что старшего отдадут под суд, но под суд его не отдали, так как он был дворянин, а только выключили в тот же день со службы.

Так незаметно окончился срок моего исправления (а вернее было бы сказать, развращения), и в апреле восемьдесят восьмого года я вышел из тюрьмы. За мной приехала мать и привезла с собой новую одежду, так как за два года я порядочно вырос и прежняя уже не годилась. Мы в тот же день поехали в Петербург. Отца застали еще в постели. При входе моем он поднялся и ласково поздоровался — в этот раз он вполне верил в мою невиновность. Он тотчас же предложили мне заведовать по-прежнему своей торговлей, и я с жаром ухватился за это предложение. Я должен вам сказать, Что, несмотря на всю свою развращенность, сидя в тюрьме, я много размышлял о своем прошлом и будущем и пришел к тому убеждению, что лучше всего на свете честный труд и кусок хлеба, заработанный с чистой совестью. И я думаю, что если бы люди были развитее и добрее, если бы они несколько иначе глядели на вещи и по-человечески, относились к тем, кто однажды сделал ошибку, то мое решение пойти по хорошему пути было бы не пустой мечтой. Но люди были не таковы, и при первой же попытке моей сблизиться с ними я получил ужасный нравственный толчок, какого никогда не ожидал: никто не только не подал мне руки помощи и доброго совета, чтобы удалить от прошлого и его грязных дел, а, напротив, каждый, казалось, спешил глубже толкнуть меня в пропасть преступления и разврата, так, чтобы я не мог уже остановиться и опомниться… Простите мне за эту философию, но слишком уж много пришлось мне тогда выстрадать, чтобы я мог теперь спокойно вспоминать и рассказывать. С первых же дней, как я стал за прилавок, я заметил, что отношение ко мне родных и знакомых совсем уже не то, что было прежде. Каждое их слово, каждая улыбка говорили мне о презрении, о желании уязвить меня, оскорбить, и это желание чудилось мне даже там, где его, быть может, и не было вовсе. И при всяком посещении магазина каким-нибудь знакомым меня бросало то в жар, то в холод; от одного взгляда этих людей я приходил в ярость и готов был на все… Это состояние начало наконец повторяться со мной так часто, что во избежание какого-нибудь безумного поступка я решил объясниться с отцом и умолять его отставить меня хоть на время от торговли. Его сильно удивило мое решение; не дав мне договорить, он сказал, что следовало гораздо раньше, еще два года тому назад, обо всем этом подумать и что если мне не стыдно было в тюрьму попадать, так не должно быть стыдно и в глаза людям глядеть. Словом, я увидал со стороны отца полное непонимание моей. душевной смуты; тем не менее я наотрез отказался продолжать ходить в лавку. Отец вспылил и хотел было поднять на меня руку, но он увидал в глазах моих что-то такое, что заставило его остановиться: перед ним стоял уже не прежний забитый и запуганный мальчик, а юноша, в котором пробудились совесть и сознание собственного достоинства…

Он махнул на меня рукой, и с этих пор я стал безвыходно сидеть дома, скучать, злиться на всех и отчаиваться. Все старое я презирал, а нового у меня ничего еще не было в голове. А между тем я был молод, во мне играла кровь… Я жаждал общества, деятельности, дружбы, задушевных бесед… Во время этого хаоса мыслей мне нужен был человек с понятием, который вывел бы меня из заблуждения, указал бы мне дорогу, куда я должен был идти. Но такого человека не нашлось. И поневоле приходилось мне незаметно для самого себя мириться со своим прошлым, оправдывать перед совестью свои дурные поступки. Мириться с прошлым, с этим позорным прошлым, которое стоило мне стольких слез, мук, отчаяния! И теперь, когда во мне пробудилась совесть, мне снова пришлось страдать и плакать бесплодно, без всякой пользы, так как судьбой было решено, чтоб я погиб окончательно и уже без возврата…

Тем временем отцу моему понадобилось подыскать новую, более удобную квартиру, и после многих поисков и трудов ему удалось найти подходящую во второй роте Измайловского полка. Летом мы переехали туда, и тут я был страшно поражен, узнавши, что дом наш принадлежит генералу Красинскому. Но не успел я еще опомниться от первого удивления, как, выйдя на двор и взглянув из любопытства наверх, увидал в окне третьего этажа… Лизавету Семенову, ту самую женщину, которая меня некогда погубила! Едва веря собственным глазам, я с час времени точно в столбняке простоял на одном месте, хотя в окне давно уже никого не было. Я весь дрожал как в лихорадке и в эту минуту готов был на какое угодно преступление! Мне было душно, я весь горел; как пьяный вышел я на улицу и машинально, без всякой цели, отправился, куда глаза глядели. Мысли у меня путались. Все, что я выстрадал из-за этой женщины, все мое недавнее прошлое, как живое, встало передо мной… Мне хотелось ей мстить, страшно мстить, и я придумывал, как бы лучше сделать это. Одно время мне пришло даже в голову вскочить среди бела дня в квартиру генерала и жесточайшим образом изрезать Лизавету на мелкие куски… Но я отогнал эту мысль: не Лизавету, конечно, было мне жалко, а не хотелось себя самого подвергать опасности. Зато, говоря по. чистой совести, я с удовольствием исполнил бы. свой план где-нибудь в укромном месте, вдали от людских взоров.

Возвращаясь поздно вечером домой, я был уверен, что там ждут меня неприятности, что Лизавета узнала меня, доложила обо всем своему генералу, и тот немедленно отказал моему отцу от квартиры. Однако опасения мои не оправдались: как в этот, так и в следующие дни все было у нас спокойно, и отец ничего не подозревал…»

На этих словах рукопись Шустера, к сожалению, оборвана. Случилось это таким образом.

Во время треволнений ломовского периода, длившихся около двух месяцев, мне было, конечно, не до учеников с их автобиографиями; они сами хорошо понимали это, и учение и писательство временно приостановились. А когда личные мои тревоги окончились и я готов был вернуться к обычному образу жизни и обычным занятиям, снова начал интересоваться обществом своих невольных сожителей, их горем и радостями, то, к удивлению своему, увидал, что в отношениях арестантов к Шустеру опять успела произойти резкая перемена к худшему. Снова все сторонились от него, отказывались с ним есть из одной чашки, ругали его «поганым жидом» и вообще выказывали величайшее презрение. Сам Мишка Шустер имел опять запуганный и какой-то растерянный вид; он смирно лежал на нарах в своем углу, углубившись в писанье или другую какую работу, и, казалось, не замечал того, как к нему относится камера. Но невнимательность эта, несомненно, была деланной; подходя к столу за своей порцией пищи, он каждый раз виновато опускал голову и пугливо бегал глазами по сторонам. Ясно было, что его в чем-то поймали, уличили… Я недоумевал. Но вот однажды в отсутствие Шустера в камеру вбежал Сохатый, сконфуженный и вместе разъяренный.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 61
  • 62
  • 63
  • 64
  • 65
  • 66
  • 67
  • 68
  • 69
  • 70
  • 71
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: