Вход/Регистрация
В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
вернуться

Якубович Пётр Филиппович

Шрифт:

— Да разве я говорил Ивану Николаевичу, что я сочинил эти стихи? Я только сказал, что написал.

Но уже ничто не помогало: Луньков, Чирок и вся камера громко выражали удовольствие по, поводу блистательного провала Сохатого, а Годунов победоносно расхаживал, заложив за спину руки, и не уставал резонировать. Какое бы после того стихотворение ни приносил мне Сохатый, я прежде всего спрашивал; точно ли он сам сочинял его?..

Среди бесчисленных тюремных стихотворцев отыскался даже один декадент. А быть может, это был символист — не мне решать столь тонкий вопрос; я знаю достоверно одно только, что стихи этого поэта ставили меня каждый раз положительно в тупик, и я с любопытством вглядывался в физиономию автора, желая узнать, смеется он надо мной или нет. Но Котиков (так звали шелайского Пеладана), {35} очевидно, не смеялся и самым серьезным образом относился к своим писаниям. Высокого роста, худой, костлявый, со скрюченной спиной и испуганно бегающими глазами на испитом, чахоточном лице, лишенном всякой растительности, молчаливый и нелюдимый, это был вообще странный человек; товарищи несколько даже побаивались его и считали сумасшедшим. Котиков подходил ко мне обыкновенно на дворе тюрьмы, когда поблизости не было никого из арестантов, и говорил, всегда робко озираясь по сторонам, почти шепотом. Он жаловался на свои недуги (порок сердца), на то, что тюремные стены давят ему мозг, грудь, а общество арестантов, чуждое всяких духовных интересов, сводит его с ума (на воле Котиков был, по-видимому, мелким чиновником). Вообще ничего прямо безумного в его разговорах не замечалось; относительно же своих стихотворных упражнений он успел только сделать мне признание, что рифмы не дают ему покоя — «так и жужжат, проклятые, возле самого уха» — и что в минуты творчества ему кажется иногда, будто сердце его разрывается на части и он вот-вот умрет…

35

Пеладан Жозефин (1859–1918) — французский поэт-мистик.

— Прочтите, пожалуйста! — умоляющим голосом заканчивал Котиков свои признания и, предварительно оглядевшись кругом, вынимал из кармана листок махорочной бумаги, густо исписанный карандашом, и подавал мне, а сам торопился куда-нибудь улизнуть. Вскоре он выпущен был в вольную команду, и я так и не успел расспросить его о смысле и значении его странных стихов. Один из листков у меня сохранился, и я воспроизвожу его здесь с буквальной точностью:

Достоевский описал Мертвых дом нам в прозе, Я его переплясал В поэтичной — позе! Представляю: мертвых дом В наилучшем вкусе. Смысл и рифма, блеск и гром В чувственном — казусе! Фантастический герой, Генеал искусства! С дома мертвого второй Воскрес гений чувства. Над героем герой-туз! Попрал смерть, конфузы! Композитор: гимных муз! Фортопьяно, музы! А. Котиков

Рядом с поэтами-стихотворцами не уставали сочинять и прозаики. Среди них не было, однако, ни одного беллетриста, и все без исключения занимались, подобно Шустеру, писанием своих биографий. Тот же Петин-Сохатый представил мне целых восемь тетрадок, в которых успел, впрочем, изобразить лишь свое раннее детство. Между всеми этими биографиями было одно общее сходство: авторов их занимал и мучил один и тот же вопрос — о причинах, толкнувших их на путь преступления и разврата, и все они одинаково скорбели о том, что не сумели или не могли жить честно в среде неиспорченных, хороших людей, и — что самое важное — от этой скорби, от этих дум веяло всегда несомненной, глубокой искренностью…

Что же заставляло этих людей, спросит, быть может, читатель, писать и заваливать своими писаниями? Этот вопрос, признаюсь, и меня сильно интриговал. У меня мелькало даже первое время подозрение, что им хотелось реабилитировать себя в моих глазах, во что бы то ни стало доказать, что они осуждены неправильно и страдают в каторге безвинно; но первые же прочтенные страницы исповедей убеждали, в грубой ошибочности такого подозрения. Ни один из авторов не делал ни малейшей попытки представить в сколько-нибудь смягченном виде свою преступность, скрыть какую-либо черту своего темного прошлого, вся грязь которого, напротив, выволакивалась наружу с беспощадной почти циничной откровенностью. Очевидно, причина, побуждавшая этих людей писать, была совсем другая, и не стоило особенного труда доискаться ее, так как она резко бросалась в глаза и даже откровенно указывалась самими авторами мемуаров; этим несчастным не только хотелось облегчить душу исповедью перед человеком, который, как они надеялись, все сумеет понять, но и думалось, что он сумеет поведать свету о пережитых ими заблуждениях, ошибках, испытаниях и мучениях!..

Уже несколько раз упоминал я в этих записках, что относительно меня составилась среди арестантов какая-то странная уверенность, что когда-нибудь, выйдя из тюрьмы, я непременно опишу в печати все, пережитое мной в каторге, все до малейших мелочей, причем изображу не только тюремную администрацию, но и кобылку. Из этой именно уверенности вытекали, например, и шутки по отношению к Чирку, которого стращали тем, что я будто бы записываю все преступления, когда-либо совершенные ими на воле. Правда, мне приходилось где-то упоминать также, что некоторые из выдающихся арестантов, читавших «Записки из мертвого дома», крайне неодобрительно и почти враждебно относились к их автору, предполагая, что он сильно повредил каторге раскрытием ее мнимых тайн и секретов; однако эти же самые люди к моему предполагаемому плану написать подобные же записки относились вполне благосклонно, очевидно уверенные в том, что я сделаю это иначе, то есть возьму на себя лишь прославление страданий каторги и изобличение ее притеснителей, и многие из этих людей, по-видимому, не прочь были сами попасть на страницы будущего сочинения… Наивные души! Что-то сказали бы вы, если бы когда-нибудь и как-нибудь узнали, что я на самом деле исполнил ту миссию, которую вы на меня возлагали, но исполнил не совсем так, как вам бы хотелось: изображая ваши поистине великие горести, я высказывал временами и горькую для вас правду…

Некоторые из моих учеников-приятелей не. только «не прочь были», но положительно сгорали жаждой попасть в мои будущие записки! Говорю это без тени преувеличения. Особенно часто вспоминается мне из этих мечтателей-славолюбцев один арестант по фамилии Пенкин, во всех отношениях производивший впечатление человека выдающегося и необыкновенно симпатичного. Даже и внешность у него была незаурядная. Длинные белокурые усы свешивались вниз, прикрывая собой красивые губы, в углах которых лежала печать постоянной грустной иронии, светившейся также: и в умных синих глазах. Низы щек уже подернуты были заметными морщинами, хотя Пенкину было не более сорока трех лет; когда-то он был, по-видимому, человеком очень веселого нрава, потому что и теперь еще не прочь был пошутить, побалагурить, рассказать смешной анекдот, но главной чертой его была теперь уже не веселость, а тихая грусть, задумчивая серьезность. Да и мудрено ли? Ровно двадцать три года сидел уже Пенкин в тюрьме, и лишь один раз за все это время ненадолго «срывался», для того чтобы еще прочнее засесть после того «в стены каменные». Признаюсь, меня охватывала каждый раз дрожь ужаса, когда я думал, что этот человек не знает свободы с начала 1870 года, то есть с того года, в который я едва начал сознательную человеческую жизнь, маленьким десятилетним мальчиком готовясь поступить в гимназию! Ведь с тех пор прошла, думалось мне, вечность не только для отдельных людей, но и для целых поколений, для целых народов! А человек, живой, способный страдать и чувствовать человек, все это время провел в душной, кошмарной атмосфере каторжных тюрем! Но и в будущем положение Пенкина казалось вполне безнадежным. Ему двадцатипятилетний каторжный срок считался почему-то со времени вторичного осуждения после побега, и вольной команды, по объяснению бравого капитана, ему совсем не полагалось.

Вся тюрьма поголовно относилась к нему с уважением, и слово Пенкина во время всяких арестантских треволнений (в которых он, впрочем, не любил принимать участия) отличалось в ее глазах особенной вескостью; ценило его и само начальство как тихого, солидного арестанта, прекрасного к тому же мастерового-плотника.

К сожалению, мне как-то ни разу не удавалось жить с Пенкиным в одном номере. Еще задолго до того времени, как по тюрьме прошла волна повального увлечения писательством, он не раз говаривал мне, оставаясь со мной наедине в горной светличке:

— Вот мою бы вам жизнь прослушать, Миколаич! Думаю, не пожалели б. Потому не всякому столько пережить удается. И по воле и в тюремной участи чего только я не видел, чего не испытал… Эх, кабы все это описать! Некому только описать-то (сам Пенкин был малограмотен)… Умру — так все и пропадет, словно ничего и не было.

Эту мысль и это сожаление много раз высказывал Пенкин, и нужно ли говорить, что я от души был бы рад выслушать рассказ об его жизни, тем более что, как я слыхал от арестантов, он был бесподобным рассказчиком; но обстоятельства складывались для этого как-то особенно неблагоприятно, и случая долго не выходило. Наконец однажды в нашей камере понадобилась какая-то небольшая переделка, и всех ее обитателей, а в том числе и меня, начальство «перегнало» на одни сутки как раз в тот номер, где жил Пенкин. Я поспешил, разумеется, воспользоваться этим случаем и попросил Пенкина, не откладывая, приняться за рассказ. Он не стал кобениться и, усевшись после вечерней поверки рядом со мною, начал говорить своим тихим, задушевным, приятно певучим голосом саратовца, рассказывая точно не собственную жизнь, а где-то слышанную или вычитанную из книги стародавнюю быль или сказку. Не прошло и нескольких минут, как рассказ этот захватил меня, и я уже не слушал, а буквально горел, весь отдавшись во власть этого странного человека, продолжавшего говорить мерно-спокойным, слегка только грустным голосом. Да и не я один увлекся — в камере наступила гробовая тишина — все слушали Пенкина с пожирающим вниманием, и когда рассказ наконец окончился часа в два ночи, я чувствовал себя потрясенным до глубины души, до дрожи во всем теле… Мне казалось в ту минуту, что никогда в жизни ни одна книга не производила на меня такого сильного, такого жизненного впечатления; этот рассказ был сама действительность, ужасная, полная всякого рода кошмаров, похожих на мрачную сказку, но как бы живьем запечатлевшаяся в памяти пережившего ее человека и теперь вновь воскресшая перед изумленным слушателем… Мне казалось, что запиши я тогда же дословно этот рассказ, полный беспощадно правдивого самоанализа, — он был бы замечательным литературным произведением, которое произвело бы и на читателей такое же сильное впечатление. Но я его, к сожалению, не записал… Две-три недели прошло с той памятной ночи, а я все собирался занести слышанное на бумагу — и никак не находил духу сделать это; то, что выходило из-под моего карандаша, было так бледно, так вяло, что мне становилось досадно и стыдно… А Пенкин несколько раз обращался ко мне с вопросом:

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 65
  • 66
  • 67
  • 68
  • 69
  • 70
  • 71
  • 72
  • 73
  • 74
  • 75
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: