Шрифт:
Возможно, из-за напряженности чувств и в горе, и в блаженстве мне, читавшей в книгах и мечтавшей о приключениях и подвигах, уже тогда стало хотеться отдохнуть, пожить чужой, совсем простой жизнью.
Мама страдала от шума во дворе. Двор был полон детей, летом босоногих, и взрослых тоже было достаточно. Все это кричало, плакало, хохотало, дралось, стучало, хлопало. К нашему балкону снизу подходила крыша над дверью в подвал — во всех домах были подвалы, в которых жили люди. В подвале соседнего дома жила среди прочих «татарка» со многими детьми. Марии Федоровне нравился один ее мальчик, и она аристократически бросала ему с балкона конфеты и монетки на мороженое; если с ним кто-то был, брат или товарищ, она бросала ему тоже. Те брали, не обижались, а благодарно улыбались. Эти дети выходили во двор с куском серого хлеба и куском сахара и ели так, что казалось, что это необыкновенно вкусно.
Мячи залетали на наш балкон, снизу кричали, и мы их сбрасывали во двор. Но некоторые мальчишки лезли на балкон за мячом, а иногда и для того, чтобы показать, что способны сделать это. С крыши над подвальной дверью они переходили на карниз, который разделял первый и второй этажи и был покрыт железом, как внешние подоконники, с карниза влезали на изгиб водосточной трубы, а с него на балкон. Иногда мальчик огибал, держась за перила, балкон с внешней стороны, проходил по карнизу другой стены, перебирался с него на пожарную лестницу и по ней спускался вниз. Когда из комнаты было видно, как кто-то появляется на балконе, взрослые были недовольны, и мне почему-то становилось не совсем по себе.
На балконе натягивали веревки и вешали белье. Один раз повесили выстиранные мамины блузки — пять или шесть, шелковых, чуть желтоватых, некоторые были вышиты белыми и голубыми нитками. Вечером у мамы собрались знакомые с работы, они обсуждали научные вопросы. Было тепло, окно, а может быть, и балконная дверь открыты, но шторы — легкие желтые шторы из полотняной ткани, украшенные нашитыми на них квадратами кирпичного цвета, а сверху из-под темного, с нарезкой карниза висела поперечная часть, тоже с квадратами и с нашитой внизу кирпичной каймой — задернуты. Когда все разошлись, домработница пошла снять белье — на веревках ничего не было. Потом говорили, что кто-то видел в дальнем углу двора на веревке мамину блузку, но мама, конечно, махнула на это рукой.
Мама имела «охранную грамоту» и была ответственным съемщиком, поэтому могла «уплотниться» по своему выбору. После смерти бабушки она выбрала знакомого по работе — Владимира Михайловича Березина. Он был, по-видимому, не очень давний ее знакомый. Недавно он преподавал в школе; ученики прозвали его «козел» за козлиную бородку и маленький рост. Лет тридцати с небольшим, он был узенький, щуплый и по виду несчастный, неудачливый. Он только что развелся с женой, у них было двое детей. Почему мама выбрала его? Она хотела, чтобы в квартире было тихо и мало людей, и поверила, что Владимир Михайлович будет жить один. Можно ли было поверить? Когда мы стали взрослыми, Таня в шутку говорила, что моя мама была влюблена в ее отца. Я думаю, что, напротив, он казался ей совсем безобидным в этом отношении. Она ошиблась и не ошиблась: он не остался один и не привел женщину, новую жену. Он взял к себе детей и в придачу сестру, старую деву Александру Михайловну. Она была старше его на восемнадцать лет, выходила и воспитала его, так как его мать умерла от родов. Дочь Таня была на двадцать дней старше меня, мы обе родились в апреле, а Олег был старше нас на два года.
Такие лица, как у Марии Федоровны и ее младшей сестры Елизаветы Федоровны, сейчас куда-то исчезли, хотя это один из типов русских лиц: с широким лбом и маленьким подбородком, с небольшим, но бесформенным, как будто распухшим носом. Мария Федоровна говорила, что у нее редкий цвет глаз — синий и что такие глаза выцветают. Действительно, глаза у нее были мутноватые. Мария Федоровна держала спину прямо и голову на шее тоже прямо, а когда ходила, то немного раскачивалась.
Она одевалась и причесывалась, как моя бабушка, но в ее походке и одежде было что-то более размашистое, казацкое, из Запорожской Сечи, где стараются, чтобы ничто не стесняло, и поэтому все шире, чем нужно. «Шириною с Черное море», — говорила Мария Федоровна. Она и меня одевала в том же роде. Хотя на старых фотографиях она одета по тогдашней моде, но теперь это была старуха. Кроме парадной прически с волосами, зачесанными вверх, у Марии Федоровны была для дома другая прическа, с «капочкой» на затылке, а на ночь она заплетала свои жидкие полуседые волосы в тонкую, короткую косицу.
У Марии Федоровны были шуба («ротонда») на рыжем лисьем меху, длинная, до щиколоток, и горжетка из темной лисы, уже вытертая, но симпатичная мне тем, что у нее была морда с ушами и стеклянными глазами, четыре плоские лапы с коготками и хвост. Мария Федоровна донашивала одежду своего мужа, шерстяные егеровские [16] фуфайки (после перенесенного в молодости воспаления она берегла легкие), черное с зеленой плюшевой подкладкой демисезонное пальто (на него надевалась горжетка, а вместо вешалки у него была цепочка) и переделанное летнее темно-синее пальто.
16
То есть сделанные из тонкого шерстяного трикотажа, который пропагандировал немецкий врач Густав Иегер (1832–1916).
У Марии Федоровны были сундук и деревянная «картонка», а также стеганное узором пуховое одеяло из восточного, «шемаханского» шелка, итальянская маленькая шкатулка, черепаховая гребенка и комнатный градусник со шкалой Реомюра. Сундук был, если не считать пальто и шубы, тоже наполнен старинными, негодными для употребления вещами: нижними юбками, лоскутами тканей, кусками корсетов с вшитым в них китовым усом, лентами, шнурками, коробками, альбомами с фотографиями. Там лежало платье, в котором Мария Федоровна играла в любительском спектакле, длинное, с маленьким шлейфом, черное, из матового шелка, обильно обшитое черным, блестящим стеклярусом. Рукава — в два яруса: из коротких, чуть ниже локтя, черных высовывались узкие желтоватые или пожелтевшие белые, длинные. Это платье было ценным, и Мария Федоровна пыталась его продать. В нескольких театрах его не купили, и она пошла к Мейерхольду, надеясь напомнить ему, что училась одновременно с ним в Филармонии [17] (она на фортепьянном, он на драматическом отделении). Мейерхольд никак не отозвался на ее слова, но платье ему понравилось, и он сказал, что купит его, если можно перекрасить его в белый цвет. Костюмерша сказала, что это невозможно, и Мария Федоровна принесла платье домой. Она заявила, что еще в Филармонии считала Мейерхольда сумасшедшим и после его требования перекрасить черное в белое утвердилась в этом мнении.
17
Имеется в виду Музыкально-драматическое училище при Филармоническом обществе, основанное в Москве в 1883 г.
Золины родители, наверно, старались наладить отношения с моими взрослыми, но даже если не считать того, что они были для моих нежеланными пришельцами, семьи слишком отличались друг от друга. Однако Золя иногда бывала у нас, а я у них, но у нас не получалось игры. У Вишневских была очень большая комната, так что потолок казался ниже, чем в других комнатах. В разных комнатах квартиры паркет был разный: в нашей с Марией Федоровной — квадратами, в столовой — пластинками елочкой, а у Вишневских самый изящный — вытянутыми ромбами. В их комнате было мало мебели и много пустого места. Один угол был отгорожен почти от потолка шторой, двигавшейся на кольцах по длинной, толстой, круглой палке. Днем Елены Ивановны и Льва Яковлевича не было дома, а за Золей смотрела ее бабушка, которую Елена Ивановна называла Юлией Семеновной, а моя мама говорила, что ее, наверно, звали Ульяной. Юлия Семеновна сердито ворчала и была неразговорчива. Один раз я была у Золи, а бабушка ушла за штору. Золя взяла меня за руку, приложила палец к губам, и на цыпочках мы подошли и заглянули за штору: Юлия Семеновна стояла на коленях, крестилась, бормоча что-то, и клала земные поклоны. Золя захихикала, бабушка заметила нас и прогнала. А мне не было смешно, мне было стыдно. Когда мы с Марией Федоровной проходили мимо еще действовавших церквей, она заходила в церковь, оставив меня на улице или между дверями, а в самом начале ее житья у нас она вставала на колени на улице у Страстного монастыря напротив памятника Пушкину. Когда Мария Федоровна выходила из церкви, у нее было особое выражение лица, ни ко мне и ни к какому человеку не обращенное. Я знала, что теперь не верят в Бога, и я не верила, но знала, что верующих преследуют, и жалела их.