Шрифт:
Запомнилось выступление какого-то Михаила Названова, которого конферансье объявил артистом Московского художественного театра. Названов весьма экспрессивно прочитал монолог Иванова из одноименного произведения Чехова. Символично звучали строки: 'Нехороший, жалкий и ничтожный я человек. Надо быть тоже жалким, истасканным, испитым, как Паша, чтобы еще любить меня и уважать. Как я себя презираю, боже мой! Как глубоко ненавижу я свой голос, свои шаги, свои руки, эту одежду, свои мысли. Ну, не смешно ли, не обидно ли? Еще года нет, как был здоров и силен, был бодр, неутомим, горяч, работал этими самыми руками, говорил так, что трогал до слез даже невежд, умел плакать, когда видел горе, возмущался, когда встречал зло. Я знал, что такое вдохновение, знал прелесть и поэзию тихих ночей, когда от зари до зари сидишь за рабочим столом или тешишь свой ум мечтами. Я веровал, в будущее глядел, как в глаза родной матери... А теперь, о боже мой! утомился, не верю, в безделье провожу дни и ночи. Не слушаются ни мозг, ни руки, ни ноги. Имение идет прахом, леса трещат под топором...'
Да уж, и впрямь 'леса трещат под топором', учитывая, как вырубается вокруг вековая тайга, чтобы пустить человека к своим несметным залежам. А в целом концерт мне понравился. Не хуже, чем было на мероприятии в Одессе с моим участием. К тому же хоть какая-то отдушина в серых лагерных буднях, если не считать моих бесед в столярном цеху. Все-таки отец Илларион оказался на редкость интересным и начитанным человеком.
– Откуда я знаком с трудами Толстого, Достоевского и прочих классиков русской литературы?
– переспросил он как-то меня во время очередного диалога, который все же скорее можно отнести к монологу, потому что я ограничивался редкими и короткими вопросами.
– У нас при монастыре была библиотека, в которой, как это ни странно звучит, имелись и светские сочинения. Настоятель, в общем-то, придерживался прогрессивных взглядов, возможно, что они появились там с его ведома, но я обнаружил эти книги в самом глухом углу, причем в почти новом виде. Еще удивился: как это, отреченный от церкви Толстой - да в монастырской библиотеке! Читал украдкой, закрываясь в библиотеке на несколько часов, порой и про пищу телесную забывая, и только на службу успевая бегать. По мне, так в Достоевском больше бесов, чем в каком другом писателе. Недаром и роман у него есть под названием 'Бесы', хотя там все подается в несколько иносказательной форме.
Вот такой вот батюшка, который еще и умудрился как-то заговорить занывший зуб простой молитвой, приложив к моей щеке свою теплую ладонь. Как тут не поверить в силы небесные?!
– А ты крещеный?
– спросил меня однажды отец Илларион.
– Да, только не с младенчества.
Это было правдой, при отце-офицере, без пяти минут коммунисте, крестить новорожденного было плохой идеей, хотя бабушка и настаивала. Крестился я уже в армии, таинство совершил наш батальонный батюшка, отец Филарет, окунув помимо меня в холодные воды Аргуна еще двоих ребят.
– А крест носишь?
– Был у меня на шнурке серебряный образок с Георгием-Победоносцем, еще в СИЗО конфисковали.
– Тогда держи.
Запустив руку куда-то в недра ватника, он извлек оттуда простенький, но с любовью вырезанный деревянный крестик на обычном шнурке.
– Носи и веруй, что Господь не оставит тебя в скитаниях твоих.
– Спасибо, отец Илларион!
– от всего сердца поблагодарил я, надевая распятие.
К середине января я уже более-менее вжился в лагерную действительность. Исподволь посещала мысль, что не так уж и плохо оттянуть весь срок таким макаром, работая грузчиком при ремзаводе и общаясь с интересными собеседниками - отцом Илларионом и Олегом Волковым. Но оказалось, что урки про меня помнили и были в курсе моего времяпрепровождения. Наверное, кто-то из наших проболтался, из тех, с кем я выходил на смену.
– А ты, слухи ходят, с попом спелся?
– заявил мне однажды Валет, ковыряя спичкой в зубах.
– Почему сразу спелся?
– осторожно возразил я.
– Захаживаю к нему в столярку, общаемся. Чего ж не пообщаться с умным человеком...
– А мы, значит, тебя не устраиваем, умишком не доросли, - скорее констатировал, чем спросил урка.
Мда, как-то я поторопился с ответом, этим ребятишкам только дай повод прицепиться к любому неосторожно сказанному слову. А в следующий миг меня затопила злость и к себе, и к Валету, и вообще ко всем блатным, кучкующимся в нашем бараке. Какого хера я тут перед ними прогибаюсь?! В Бутырке не испугался блатарей сразу поставить на место, что ж тут-то, очко заиграло? Потому что их больше, ежели тот же Валет клич кинет по баракам, и всем скопом они меня уделают? И сколько так терпеть? Дальше-то, почуяв слабину, они только больше наседать станут. 'Не стоит прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнется под нас' - пел когда-то Макар. И хотя с его последними высказываниями после 2014-го я не всегда согласен, в песнях он частенько выдавал умные мысли.
– Слушай, Валет, у вас свои интересы, у меня свои, - стараясь говорить ровно, ответил я.
– Я к вам не лезу, и вы меня не трогайте.
– А то что?
– вроде как лениво поинтересовался урка, не вынимая спичку изо рта.
– Плохо будет.
И, ничего более не говоря, я отправился к своей шконке. К слову, науськанный рассказом Иллариона, я взял в лагерной библиотеке 'Войну и мир', которые в прежней жизни так и не удосужился прочитать, и сейчас намеревался продолжить чтение с заложенной накануне вечером 3-й главы.
'Вечер Анны Павловны был пущен. Веретена с разных сторон равномерно и не умолкая шумели. Кроме ma tante, около которой сидела только одна пожилая дама с исплаканным, худым лицом, несколько чужая в этом блестящем обществе, общество разбилось на три кружка. В одном, более мужском, центром был аббат; в другом, молодом, - красавица княжна Элен, дочь князя Василия, и хорошенькая, румяная, слишком полная по своей молодости, маленькая княгиня Болконская. В третьем - Мортемар и Анна Павловна...'
Все-таки слабовата лампочка, всего одна на весь барак, так через месяц и зрения можно лишиться. Хорошо бы скоммуниздить где-нибудь индивидуальную керосинку. Керосин в мастерских имелся, у меня там завязались неплохие отношения с мастером Семочко, уж бутылку он может отлить. Семочко еще недавно был зеком, сев якобы за вредительство на производстве, но минувшие осенью вышло ему послабление, и он получил свободу. Однако уезжать отсюда по какой-то причине не захотел, остался на заводе вольнонаемным. И не он один, кстати, по слухам. Таковых было еще несколько человек. Ну а что, нет у людей семьи, ехать не к кому, а тут вроде как и привыкли. У Семочко, между прочим, жена и дочь погибли во время его отсидки в Ухтпечлаге, утонули в Черном море вместе с напоровшимся на подводные камни теплоходом, а с ними еще под сотню человек. Тела так и не нашли, так что даже съездить на могилки поклониться было некуда.