Шрифт:
Я не знаю более точного определения пресловутой «романтической иронии», которая с психологической точки зрения есть не что иное, как мужественное сокрытие раны. Мотив отвергнутой любви пронизывает всю жизнь Беттины — как плод горького знания, как парадокс, противоречие, как «сокровеннейшая из тайн». Только что процитированный мною отрывок взят из ее последнего романа в письмах («Илий Памфилий и Амброзия», 1848), переплавившего в себе историю их отношений с Юлиусом Дёрингом. И вот что примечательно: знание это очень рано соединяется у нее с уверенностью, что точно так же ей заказан и поэтический удел. Каролине, пославшей ей свой «Фрагмент из Апокалипсиса», она пишет:
Знает — и снова и снова стремится (а как же иначе?) обжаловать этот приговор. Есть некая глубинная и многозначительная связь между этими свидетельствами вынужденного отречения от любви и отказом Беттины от поэзии. Она сопротивляется настояниям Клеменса. Сколь бы легкомысленной она ни казалась, себя она наблюдает очень внимательно и трезво, и это знание самой себя запрещает ей реализовать свой поэтический талант. Она удивительно четко высказывает это Гюндероде:
«Не нарушала» — это значит еще и «не разрушала». Беззаветная самоотдача обезоруживает. Выходит, что она не то что не может — не хочет! Обе эти женщины, каждая на свой лад, беспощадно строги к самим себе, они не боятся додумывать все до конца, и именно в этом своем особом мужестве они, даже и без слов, лучше всего понимают друг друга и соприкасаются одна с другой. Вы сами увидите, что поток их речей несет в себе и много невысказанного, намеренно утаенного.
Беттина чутьем своим подозревает, что структуры знакомой ей эстетики каким-то образом, пусть сколь угодно опосредованным, связаны с иерархическими структурами общества. Есть неразрешимое противоречие в том, что литература зависит от установлений, которые она, чтобы быть подлинной литературой, должна постоянно преступать. Беттина пытается избежать этой ловушки. Ни любви, ни искусству она не хочет отдаваться во власть. Каролине владеть такой стратегией не дано. Ее письма настроены на более серьезный тон. Она может либо отдаться всей душой, либо наглухо замкнуться в себе; она хочет быть и возлюбленной и поэтессой. Так она оказывается втянутой в механизм жестких законоположений, который, будучи ориентирован на мужские понятия «шедевра» и «гения», вменяет ей в обязанность то, на что она неспособна: отделять свой труд от своей личности; создавать искусство за счет жизни; вырабатывать в себе остраненность и хладнокровие, которые способствуют созданию «шедевров», но умерщвляют всякую живую связь с другими людьми — ибо превращают их в объекты. И вот я спрашиваю себя и Вас: когда иной раз лицемерно сетуют на то, что так мало «гениев»-женщин, связан ли этот дефицит только с условиями их жизни — или еще и с их органической неспособностью приноравливаться к идеалу гения, скроенному по мужским меркам?
Не догадывается ли об этом Гюндероде? Совершенно очевидно, что она ощущает себя (и в своем творчестве тоже) раздираемой неразрешимыми противоречиями. Никогда не забывала она о том, что в поэзии «самое главное — чтобы она проистекала непосредственно из глубин нашего существа»; не раз она жаловалась на иго условностей, столь затрудняющих для законов природы возможность свободного проявления.
Не следовало ли ожидать, что всё, что она, «повинуясь», в себе подавляла, однажды со всей самоубийственной силой восстанет на нее самое? Что она сломается в борьбе за те «простые формы», которые «как бы сами себя порождают в ощущении внутренней гармонии»? Ведь только они одни, говорит она, отличают «величайшего мастера в поэзии». Она явно изнемогает под гнетом эстетики, ориентирующейся на «мастеров языка», — ей-то нельзя даже и надеяться на соперничество с ними. (Вы слыхали, чтобы кто-нибудь говорил о «мастерицах языка»?) И вот, истины ради, она сознательно, хоть и с горьким чувством, отрекается от таких притязаний:
Это, конечно, подступы к совсем иной эстетике, осколки которой нам не грех бы собрать. Сходным образом будет говорить и Георг Бюхнер. Каролину Гюндероде сознание того, что она ни в любви, ни в искусстве не может остаться самой собой, привело к гибели. Она завидовала большей внутренней свободе Беттины.