Шрифт:
А теперь прошу вас на минуту вернуться вспять. Как это сказано в мемуарах? «Безвинно обвиненную… женщину… надобно было вытащить из дьявольской паутины» — да ведь это звучит прямо как цитата из Амадея Гофмана; разве не могла бы эта фраза стоять в «Эликсире дьявола»? Вполне бы могла, и нечто похожее там стоит, а если бы Гофману дано было завершить «Кота Мурра», мы, возможно, встретились бы с оклеветанной дамой при дворе князя Иринея, как в «Повелителе блох» встречаемся с другим лицом из того же периода судебной деятельности Гофмана. Но об этом позже, а пока заметим только, что Амадей и Вильгельм в Гофмане не антагонисты вроде доктора Джекиля и мистера Хайда, они братья и, хоть порой враждуют, большей частью помогают друг другу. Оба они суть тот Гофман, которого должно считать нашим, потому что оба без остатка отдали свой необычайный талант служению справедливости и оба — как поэт, так и судья — выдержали тем самым испытание, какое вполне уместно назвать «испытанием на благородство»: они приняли вызов грозных сил, выступить против которых рискнет не каждый, и не могли не поплатиться за это.
Я не намерен углубляться в подробности гофмановской биографии, вы легко можете ознакомиться с ними самостоятельно, я хочу только вкратце напомнить важнейшие данные. Родился в 1776 году в Кёнигсберге, в семье юриста; родители между собой не ладили; развод; четырехлетний мальчик попадает к дяде, судя по всему омерзительному типу: педантичному сухарю, глупому, несносному, убежденному в собственной значительности, — и с этим «надутым хвастуном» Гофман до самого университета живет под одной крышей! Вдобавок семейство было одержимо музыкальным дилетантизмом, вдобавок в доме была душевнобольная мать писателя Захарии Вернера, который на иной манер, но тоже сошел с ума, вдобавок тупоумие прусской повседневности, этот строй перевертышей и людей-автоматов, а рядом совсем другие современники, такие, как Гаман, Кант, братья Гумбольдты, Клейст, Шамиссо, Клаузевиц, и тут же солдафон и паяц король; и ко всему — необычайно уязвимая натура при внешности безобразного карлика: очень маленький рост, лицо, похожее на шутовскую маску, желтоватая нечистая кожа, вертляво-расхлябанные манеры, острейший ум, беспощаднейшая наблюдательность и самоирония… «Юность моя подобна иссушенной пустыне, без цветов и тени» [181] — так писатель назвал в «Коте Мурре» юность, которая была в известном смысле его собственной… Изучение юриспруденции; служба в беспросветной глуши восточных провинций; в тридцать лет — правительственный чиновник, регирунгсрат, в занятой пруссаками Варшаве; женитьба на юной польке, вероятно единственной из женщин, с которой он был близок физически. После разгрома Пруссии Наполеоном бурная, во многом отмеченная нескладицей и хаосом военных лет, материально неустроенная, порой голодная жизнь буквально на птичьих правах: то он директор музыкального театра, то капельмейстер, то композитор, то карикатурист, художник-декоратор, домашний учитель, торговец нотами, музыкальный критик и, наконец, писатель — в Бамберге, Лейпциге, Дрездене, а потом уж до самой смерти в Берлине, точнее, на Фридрихштрассе между Унтер-ден-Линден, Таубенштрассе и Жандармским рынком; после поражения Наполеона Гофман возобновляет свою карьеру на службе прусской юстиции и проходит через то испытание, о котором я коротко хочу рассказать и частью которого явилось дело Шези.
181
«Житейские воззрения кота Мурра вкупе с фрагментами биографии капельмейстера Иоганнеса Крейслера, случайно уцелевшими в макулатурных листах». Перевод Д. Каравкиной.
Начало 20-х годов прошлого столетия. Со времен Венского конгресса в Европе владычествует Священный союз монархов Австрии, России и Пруссии — неприкрытая, жестокая реакция, стремящаяся затоптать любые ростки либерализма, а тем более демократии. Слежка, идеологический террор, подглядывание в сфере частной жизни, полицейский произвол, оголтелая цензура и специальный институт, учрежденный самолично прусским королем, так называемая «Особая правительственная комиссия по расследованию политических преступлений». Туда-то и назначают Гофмана, с тем чтобы этот блестящий правовед изыскивал юридические возможности преследования неугодных. Однако Гофман обманул надежды своих работодателей; вопреки указаниям свыше он добивается оправдания там, где должен вынести обвинительный приговор, как, например, в деле Фридриха Людвига Яна [182] , а это настолько неслыханно, что прусский полицей-директор, действительный тайный обер-регирунгсрат Карл Альберт фон Камптц (пусть каждый останется при своих титулах) подает жалобу прусскому министру внутренних дел, а министр переправляет оную королю: дескать, судьи вроде Гофмана срывают работу Особой комиссии, ибо «ставят свои личные убеждения превыше закона». «Законом» здесь именуется не что иное, как указание сверху, требующее вопреки фактам вынести заведомо ложный приговор, вместо того чтобы блюсти законы, а судебный советник Гофман как раз их и блюдет; поскольку же этот судебный советник Вильгельм одновременно является писателем Амадеем, то писатель и выводит в повести «Повелитель блох» вышеозначенного господина фон Камптца под видом придурковатого полицейского соглядатая Кнаррпанти, имя которого легко прочитывается как анаграмма «Narr Kamptz» — «придурок Камптц». Все это становится известно, когда книга еще находится в типографии; Камптц отдает распоряжение перехватывать корреспонденцию Гофмана и изымает письмо, раскрывающее секрет, после чего рукопись арестовывают и глава о придурке Камптце исчезает в Секретном архиве Пруссии, где исследователи обнаруживают ее лишь в 1905 году. Только разве камптцы на этом остановятся? Против Гофмана возбудили дисциплинарное расследование, но тяжелобольной писатель «избежал» его: в июне 1822 года Гофман скончался от сухотки спинного мозга, не дожив до пятидесяти лет. И буквально до последней минуты он пишет, вернее, диктует, так как уже скован параличом, диктует, пока жена не откладывает перо, потому что голос писателя обращается в предсмертный хрип. Затем он велит перевернуть себя на бок, лицом к стене, и меньше чем через полчаса умирает. Накануне, «чтобы возбудить жизненные силы», его, как впоследствии Генриха Гейне, жгли раскаленными утюгами вдоль позвоночника, и он выдержал эту пытку, даже отпускал мрачные шутки, опять-таки дошедшие до нас оттого, что они вполне под стать ходячему представлению о писателе. Скончался Гофман в безденежье, оставив столько долгов, что жена была вынуждена отказаться от наследства; и от духовного его наследия на немецкой земле долгое время отказывались, смею даже сказать, в определенном смысле отказываются и поныне.
182
Фридрих Людвиг Ян (1778–1852), один из патриотов антинаполеоновского движения в Германии, выступал за всеобщее вооружение народа, с 1815 г. подвергался преследованиям.
Вместо этого ему была уготована сомнительная известность. Для многих и многих потомков Гофман остается «жутким» Гофманом, и таким его видели уже современники — полубезумным алкоголиком, который в легкомысленной компании пьянствует ночи напролет и высвобождает свои горячечные видения в настолько беспорядочной фантастике, что здравомыслящий человек не вправе принимать ее всерьез. «Смотри, не верь россказням Гофмана», — остерегали не только матери дочерей, но и преподаватели литературы своих студентов, а одна глупенькая оперетка еще и закрепила это ходячее представление так, как на это способна только оперетка, особенно если ее музыка легко запоминается. И самое ужасное, что на первый взгляд он как будто бы такой и есть. Поэтому необходимо воздать должное правде, а она гласит, что Гофман, вне всякого сомнения, был алкоголиком, хотя спиртное даже в малых дозах переносил плохо и его еженощные бдения в погребке Луттера и Вегнера — это напротив театра возле Жандармского рынка — были чисто интеллектуальными оргиями: там обнажали законы эстетики, а не груди гризеток. А все же: и пьяницей Гофман был, и держался он эксцентрично и манерно, что же до его литературного творчества, то никто не станет отрицать, что в нем кишмя кишат привидения и духи. Там топает вверх по лестнице Песочный человек, чтобы вырвать детям глаза, а король гномов Даукус Карота высовывает из-под земли на морковке свое обручальное кольцо; там, в замке, вздыхает и стонет призрак; жиреют на трупах вампиры; покойный еврей-чеканщик сидит в пивной на берлинской Александерплац и выбивает из редьки дукаты, а давным-давно умершие ученые Сваммердам и Левенгук устраивают дуэль на подзорных трубах; сатана варит эликсир, отведав которого человек видит мир в сияющем блеске; министр тонет в ночном горшке; блоха читает мысли; кот сочиняет стихи; в природе исчезает зелень; у саксонского тайного архивариуса брат — дракон, а дочери — змейки, и так далее, и тому подобное, и прочая, и прочая, — но ведь Гофман писал и истории, действие которых разыгрывается в привычной обстановке, среди ремесленников, на торжище и без какого бы там ни было ведьмина отродья; посему напрашивается вывод, что настоящего, серьезного писателя — а поскольку в таких случаях от нас непременно требуют точного определения, то, стало быть, и писателя-реалиста — искать надобно как раз в этих произведениях, а отнюдь не в сомнительных опусах, какие сам автор именует «ночными повестями» и «сказками». Но сделать такой вывод — значит впасть из одной крайности в другую, притом двоякую: отречься от своеобразия Гофмана означает одновременно до неузнаваемости извратить подлинную ценность его, ну, скажем, добропорядочных историй, ибо мы свели их исключительно к этой самой мнимой добропорядочности, а ведь там дела тоже идут таинственно, надо только рискнуть и приглядеться внимательнее.
Ну вот, наверно, с досадой думаете вы, все-таки «таинственный» Гофман; и я бы не стал возражать против этого эпитета, будь я уверен, что его истолкуют правильно, не в смысле бегства от реальности.
Гофман-то о бегстве вовсе не помышлял, как раз наоборот. Он звал на помощь духов, чтобы понять окружающие будни, их реальность вовне, на рыночной площади, и внутри, в сердце, понять всю полноту жизненной действительности, открывавшейся ему и как судье, уяснить себе прихотливую вязь людских поступков, в которых непременно заключено и такое, что плохо поддается рациональному объяснению, ибо лежит, видимо, за пределами разума, — все то необычайное, порой смешное, порой возвышенное, то призрачное, колдовское, что рождает кошмары, смущает и доводит до безумия, хихикает, и бормочет, и пыхтит, и зловеще шушукается, и бранится, и вкрадчиво шепчет, и визжит, и вопиет в неистовой жажде убийства или в упоении любви, — словом, все то, что принято называть «таинственным» и что могло бы называться так и у Гофмана, если б только люди захотели воспринять это таинственное, начиная с призраков, ведьм, строя перевертышей, людей-автоматов и кончая очаровательными эльфами, как принадлежность реальности. «Сам посуди, — писал Гофман своему старому другу Теодору Гиппелю, будущему главе западнопрусского правительства, — сам посуди, наши беды в корне противоположны: ты грешил избытком фантазии, во мне же слишком сильно чувство реальности…» Вы не ослышались, Гофман признает за сухарем Гиппелем избыток воображения, а себе приписывает обратный недостаток: он-де слишком большой реалист. И сказано это не в шутку и не из кокетства, а очень и очень серьезно. Что послужило поводом к высказыванию, теперь не установить, но вполне возможно привлечь аналогии из позднейшей деятельности обоих: Гиппель предается фантазиям об осуществлении сердечного союза между престолом и народом — Гофман воссоздает в своем фантастическом искусстве повседневность, где бесчинствует «придурок Камптц».
Слишком сильно в нем чувство реальности.
Гофман писал главным образом о современности, об эпохе наполеоновских смут, о последствиях революции, которая клубком всех мыслимых противоречий и парадоксов — во главе с императором, и все же неся прогресс — прокатилась по землям трехсот монархий, но в конце концов была разгромлена царскими казаками. В те годы Просвещение уже давно победило: последнюю ведьму сожгли, последнюю косицу отстригли и заменили модными усиками:
Коса висела на спине, Теперь — висит под носом [183] —183
Г. Гейне. Германия. Зимняя сказка. Перевод В. Левика.
будет позже насмешничать Гейне; князья сулили подданным конституцию; слово «брюки», дотоле запретное, стало таким же благоприличным, как теперь слово «дрянь»; феодальное хозяйство начало распадаться; имения аристократов превратились в товар; разночинец порою дослуживался даже до лейтенанта — словом, Просвещение шагало вперед, и люди уповали на счастливые времена, когда и обществом и человеческими душами будут править лишь возвышенные законы. Но на пути к этому существовали препятствия, и коренились они не только в старом, которое и не помышляло выпускать из рук бразды правления. Появились бесовские штуковины, пожирающие огонь и изрыгающие пар; эти железные драконы хоть и увеличивали стократ силы человека, но одновременно приковывали его к себе, так что он сам казался всего-навсего придатком машины. Что же такое люди призвали себе на подмогу?.. В 1815 году на государственном чугунолитейном заводе в Берлине был построен первый локомобиль, и Гофман вполне мог видеть его; писатель интересовался всеми автоматами, и, коли уж его фрейлейн Розенгрюншён, то бишь грозная фея Розабельверде, несется на преогромном жуке, меж рогов которого полыхает синее пламя, значит, и в обыденной жизни уже появились этакие чудища.
Но это, как говорится, лежало на поверхности; куда более грозным был феномен разделения труда и специализации (Гёте также четко распознал его и смирился перед ним), или таинственный феномен претворения всех стоимостей в меновую стоимость, или феномен всесильных и всемогущих денег, которые отныне могли купить даже то, что прежде нельзя было ни купить, ни продать, или же вот такое жуткое явление: десятки людей тяжко трудились и, оставаясь нищими, обогащали одиннадцатого, причем сам он нисколько не заставлял их работать, все проистекало без какого бы то ни было грубого принуждения, в силу абсурдной необходимости, которой подчинялись, однако же, добровольно, даже с радостью, — Гофман убедился в этом на собственном опыте, сталкиваясь с коммерциализованной литературной и музыкальной индустрией, и из горячечных фантазий родился похожий на редьку гном, что, беспомощно ворча, лежит в бельевой корзине, так как не может стоять на своих ногах, покуда не становится обладателем колдовского дара, согласно которому все замечательное, совершаемое в его присутствии другими, приписывается ему и относится за счет его нравственных качеств: крошка Цахес, по прозванию Циннобер, сложнейшая фигура сложнейшего переходного периода, кусочек мифа, нам следовало бы дорожить им, но для широкой публики он живет лишь как несуразный карлик Клейн-Цак — помните? — «клик-кляк, клик-кляк, вот вам, вот вам Клейн-Цак», — свидетельство той сомнительной посмертной славы, которая, к счастью, в последнее время нередко подвергается критике и развенчать которую хотя бы еще немного — единственная наша цель. Поэтому уместно продолжить уже начатое выше, а именно сравнить опереточного Гофмана с Гофманом подлинным, и тут мне хотелось бы снабдить вас кое-какими подсказками.