Шрифт:
Это же Гофман, направляющийся верхом в Тиргартен.
Но что же — так можно бы вернуться к нашим изначальным сомнениям, — что же мы выиграем, если в итоге примем на веру, что в образе уродца Цахеса Гофман изобразил самого себя, хотя вовсе не обязательно отдавал себе в этом отчет? Пожалуй, выиграем, притом кое-что существенное: возможность переосмысления, открывающуюся уже в том, что ее вообще полагают здесь вероятной. Рутина традиционной эстетики все время поддерживает в нас стремление к самообману, к попыткам отождествлять себя с литературными героями лишь в положительном; эта эстетика предложила бы нам Бальтазара. Следовало бы рассеять это заблуждение, тогда небывалая победа реалистического мышления над повседневным тщеславием откроет внимательному читателю Цахеса, скрытого в нем самом.
Понимание этого, или хотя бы искренняя готовность к пониманию, поможет одолеть и другую трудность, возникающую в связи с распространенным взглядом, который толкует сказку о Цахесе как «развенчание феодализма». Что мы выиграем, приняв эту точку зрения? Безусловно (давайте пока отвлечемся от избитой терминологии, которая любой дворянский атрибут отождествляет с «феодализмом», как будто мы вправду погрязли в феодальном болоте), безусловно, повесть содержит также и элементы иронической критики по адресу карликового двора, такая критика непременно обнаруживается, когда писатель, хотя бы и средний, помещает своих героев в придворное окружение, но дело-то в том, что элементы этой критики присутствуют в рассказе лишь также, и поспешный вывод, что суть сказки кроется именно здесь, образует столь же серьезное препятствие, как и суждение о Цахесе по его прообразу, карлику-студенту. Как же представить себе конкретно Цахесову карьеру? Допустим, что критика обращена против приписания всех социальных заслуг одной-единственной персоне в силу ее общественного положения (такой лестью маскируется, к примеру, Проспер Альпанус, когда берется доказывать, что «без соизволенья князя не может быть ни грома, ни молнии и что если у нас хорошая погода и отличный урожай, то сим мы обязаны единственно лишь непомерным трудам князя и благородных господ»), но это допущение не совпадает с фабулой сказки, и, делая его, мы совершаем грубейший промах, точь-в-точь как Гофман на охоте: рана должна быть с кулак, а на деле — всего несколько следов от дроби на шее.
Сказка вовсе не исчерпывается тем, что окружающие (хотя позже, конечно, доходит и до этого) угодничают Цахесу, так как он — министр Циннобер и фаворит князя Барсануфа — лицо влиятельное; в сущности, здесь явление противоположное: выходец из низов становится министром именно потому, что все перед ним раболепствуют, притом с социальной точки зрения совершенно необоснованно! В контексте антифеодальной критики выскочка Цахес — уникум, ведь на вершину общественной лестницы его возносит не древность рода, не благонравие, а тем паче не талант; наоборот, этот простолюдин так глуп и неотесан, что, казалось бы, не может преуспеть, даже обладай он подходящей родословной. Но в силу этой уникальности Цахеса любая социальная критика по сути своей теряет смысл, ибо лишается подоплеки. Странное разоблачение феодализма: в самодовлеющий мирок карликового двора, где все, от священника до князя, давно и наглухо отгородились от простого народа, проникает ублюдочный отпрыск сборщицы хвороста, который не может похвалиться никакими достоинствами, и в мгновение ока делается знатным министром — как же это объяснить? Существует только одно объяснение, и дал его сам Гофман. Путь к крошке Цахесу лучше всего начать оттуда, откуда его начинает автор, то бишь с обстоятельств в государстве князя Пафнутия, «где находилось поместье барона Претекстатуса фон Мондшейн и где обитала фрейлейн фон Розеншён — одним словом, где случилось все то, о чем я, любезный читатель, как раз собираюсь рассказать тебе более пространно»; только что прочитал об этом и наш любезный читатель, который, надеюсь, не впал, «невзирая на свою глубочайшую прозорливость», в заблуждение и не «перескочил через множество страниц», «к великому ущербу для нашего повествования».
Итак, мы в стране, где — как всегда, сверху — насаждено просвещение, причем благодаря изъятию смущающих умы сочинений, широко известных под названием «поэзии», насаждено столь успешно, что последняя из еще обитающих там фей, фрейлейн фон Розеншён, в прошлом фон Розенгрюншён, желая сделать Цахесу добро, опирается не только на покуда сохраненные ею колдовские кунштюки, но и на расхожую просветительскую догму, что-де внешнее состояние определяет внутреннее, иначе говоря, через осознание разрыва между внешним образом и внутренней сутью видимость рано или поздно преобразуется в бытие: тот, кого окружающие вопреки натуре его почитают замечательным малым, как раз поэтому и осознает, что таковым не является, а осознав, приложит все старания, чтобы стать тем замечательным малым, каким он слывет по ошибке. В нашей же повести все по-другому. До странности ошибочна сама концепция человеческой природы, предполагающая, что желаемые идеальные качества от роду заложены в индивиде и со временем получают развитие, притом совершается оно легко и безболезненно. Прежде фрейлейн фон Розеншён, по ее собственным словам, была не столь безрассудна и поступала осмотрительнее. Доктрина заражает даже фей — вот один из важнейших уроков сказки, коли уж от нее непременно требуется поучительность.
Итак, в этом краю безраздельно властвует просвещение, сиречь самый здравомыслящий практицизм, от чудес тут постарались избавиться, леса вырубили, крылатым коням обрезали крылья, а что получается, когда чудеса все-таки происходят, читатель узнает из этой истории — сказки, в которой все увечно. Ведь мало того, что голый практицизм калечит общество (хотя и прививает ему кой-какой иммунитет), уже сам этот практицизм изначально неполноценен, то есть не может не быть увечным; полностью истребить колдовское невозможно, остатки чудесного сохраняются и как таковые деградируют.
Все это звучит столь же многообещающе, сколь взыскательно, однако сводится, пожалуй, к иллюзии, к стремлению видеть в природе подтверждение собственного поэтического упоения, то бишь в конечном счете — пусть на иной манер — к притязанию на всепознаваемость мира, коим одержим фанатичный сборщик растений Мош Терпин; кстати, по зловещей логике этот погубитель цветов становится тестем поэта, певца цветов. Первым уловил эту взаимосвязь друг поэта Фабиан: «Все твои стихи изобилуют предметами, что весьма сносны для слуха и могут быть употреблены с пользой, если не искать тут чего-нибудь большего». В сказке ущербно все, не только Цахес. По сути, лишь один-единственный персонаж сохраняет душевное и умственное здоровье — крестьянка фрау Лиза, мать Цахеса. Оттого-то счастье и минует ее.
А что же Бальтазар?
Да, Бальтазар, который понимает все…
Ему достается огромное счастье, в этой истории счастье и удача прямо дождем сыплются, как тому и следует быть в просвещенном краю, только вот особой зависти это счастье почему-то не вызывает. Хэппи-энды куда ни глянь: то, чего Цахес не имел при жизни, он обретает после смерти — преображение и почет — апофеоз жуткий до тошноты. Обнаружив, что министр Циннобер отнюдь не высокороден, а вышел из низов, народ учиняет мятеж, на полчасика, в коридоре между спальней и туалетом, чтобы затем вместе с роскошной траурной процессией благополучно воротиться к тому, откуда все началось, к полицейскому государству просвещенного разума. Предпоследний маг уезжает в Джиннистан; ученый утилитарист Мош Терпин перебирается в поместительный винный погреб, чтобы продолжить там дело своей жизни, а именно поиск доказательств, что вино имеет иной вкус, нежели вода, и таким образом становится зачинателем современной критики. Князь Барсануф к вящему благу государства вкушает луковицы, восхитительнее которых он дотоле не едал; студент Фабиан получает в подарок столь замечательный фрак, что в будущем, как выразился благосклонный к нему ректор, его непременно ждет величие героя — внешнее определяет внутреннее. Керепес, стало быть, по-прежнему процветает; референдарий Пульхер, погостив на свадьбе у самого отныне богатого помещика, вскорости непременно станет обер-референдарием; кой-какая помощь ниспослана и фрау Лизе, а Бальтазар с прекрасной Кандидой водворяются в безоблачном счастье своего колдовского дома.