Карякин Юрий Федорович
Шрифт:
Но отсюда же и следует не только неизбежность, но и абсолютная необходимость «одинаковых дум», «одинаковых чувств» — стало быть, и одинаковых, в конце концов, выражений этих мыслей и чувств, иногда до буквальности.
Ну почему гениальные творения Пушкина, Моцарта, Гойи, Микеланджело вдруг, ни с того ни с сего, заставляет нас рыдать, мучиться, вспоминать себя? Почему?
Да потому что есть, осталась в нас еще какая-то струна, одна, пусть одна струна, которая вдруг напрягается. Опущенная, вялая, откликается на призыв этой, другой струны гения и вдруг начинает звучать с ней в унисон. Стало быть? Стало быть, не все потеряно, стало быть, эта струна — есть, стало быть, ей нужно только напомнить ее самое — звучание ее, такое же извне, чтобы она откликнулась, зазвучала, себя вспомнила…
Если тебя потрясает произведение гения, что это значит? Это значит только одно: ты ему, гению, конгениален. Значит, он в тебе возродил твою гениальность, о который ты забыл, о которой, может быть, ты и не знал и которая вдруг откликнулась на забытое и, может быть, даже тебе неизвестное.
Гойя, Пушкин, Достоевский… да каждый из нас, из вас — жили этим, переживали это… но одни пережили и выразили все это до конца, а другие — забыли или даже не знали. И вдруг вспомнили и узнали.
Художник — это вовсе не профессия и даже не только призвание.
Великий художник — это человек, напоминающий нам о том, кто мы есть на самом деле. Художник — это сущность цельного человека. Цельного. Нерасколотого.
Отсюда — религиозная сущность искусства: единение.
А на чем можно единить людей? На художественности, т. е. на цельности, т. е. на нерасколотости, на единении единицы со всем родом человеческим.
Гений, гениальный художник — просто напоминание нам о нашей сущности. Поэтому мы на это, каждый по-своему, и откликаемся.
Путь Гойи… Праздник в Сан-Исидро… Его шпалеры, девушка с зонтиком… Свет, солнце, радость. И вдруг потом — омуты, омуты, омуты… В омутах жуткая сила, почти непреодолимая: и нужно, и хочется дойти до дна, но чтобы — оттолкнувшись от дна — снова всплыть и взлететь…
Господи, как это похоже на Пушкина, как он начинал, через что прошел, как себя одолевал, в каких омутах побывал и как все-таки закончил… («Сеятель», «Пророк», «Пустые небеса», «Странник»…)
Но ведь то же самое, то же самое — и у Достоевского…
Идеалы… Они же — иллюзии… Они же прах. Мордой об землю… Омут. А что дальше?
Я и говорю о том, что каждый человек — а гений стократно, тысячекратно сильнее, честнее, совестливее и выразительнее — проходит через это.
Все искусство во всех его «подразделениях» — это и есть гениальный художественный оркестр — для каждого, чтобы наконец каждый из нас, из них, понял — мое исполнение, мое нахождение себя — при помощи этого оркестра, благодаря ему и в его радостном и благословенном сопровождении.
Продолжаю универсализировать насчет «художества», насчет художника: человек родился как художник.
Человек — художник.
Художник — человек.
Цельность. Нерасчлененность. Единство, пусть еще не дифференцированное…
Искусство собирает человека, выявляет человека в человеке, делает каждого из нас на какую-то секунду или минуту нашей жизни гармоничной частицей единого целого.
Все это и весело (без этого нельзя), и жутко грустно (и без этого тоже нельзя): так называемое разделение труда.
Собрать может только — реально — одно: угроза всеобщей смерти.
А кто более предуготовлен «поймать» нас на этом?
Только — религия и искусство, искусство и религия.
Друзья Достоевского
Страшная беда всех писателей русских, да и вообще русских людей после Пушкина, в том, что у них стало исчезать чувство дружбы. Дружба сильнее, важнее и труднее — любви. Ни в ком это чувство так не воплощено было, как в Пушкине. Ни у кого после него, из писателей русских, чувства этого не было, но никто, пожалуй, так остро, больно и скрыто не ощущал и не выражал этого, как Достоевский. Не было у него своего Дельвига, своего Горчакова, своего Пущина. О, как он мечтал о них.
Убежден, что это все было у него, как все главное, втайне, скрыто. А иногда прорывалось вдруг невероятными протуберанцами: речь Алеши у «Илюшиного камня», в «Сне смешного человека» и — буквальным взрывом — в Речи о Пушкине.
Друзья Достоевского? Друзья — в «аттическом», древнегреческом смысле. Кто? Шидловский, Страхов, Яновский, Врангель? Майков? Конечно. Страхов — предал. [152] Финал «Братьев Карамазовых» (Мальчики) — осуществленная мечта о своем лицее. Ну не случайно же на исходе последнего своего года — 1880-го — участвовал он в праздновании Лицея. [153]
152
Имеется в виду письмо Н.Н. Страхова Л.Н. Толстому, написанное через несколько лет после смерти Достоевского, в котором «разоблачались» разного рода «мерзости» (по определению Страхова) характера Достоевского. Письмо стало достоянием общественности в 1913 г. (было опубликовано в журнале «Современный мир»).
153
19 октября 1880 г. Достоевский участвует в пушкинском «литературном утре», устроенном в честь лицейской годовщины Литературным фондом в зале Петербургского кредитного общества (у Александринского театра). Достоевский читал сцену в подвале из «Скупого рыцаря», стихотворения «Как весенней, теплою порою…» и «Пророк» Пушкина (Летопись жизни и творчества Ф.М. Достоевского. 1821–1881. СПб.: Академический проект, 1995. Т. 3. 1875–1881. С. 485).