Шрифт:
— Признаюсь, Федор, — говорил он мне, — я люблю его сейчас больше, чем при жизни. Еедь он был у лее на верном пути, еще месяц–другой, и никто бы Антона не узнал… Могло ли быть иначе, ведь он находился возле тебя, как было мне не надеяться? Ты не представляешь себе, как обрадовал меня Антон, когда, вернувшись с войны, сразу же пошел в твою лабораторию… «Не тужи, Семен Анисимович, — сказал я себе, — твой сын в верных руках…»
И этот прекрасный, многообещающий молодой человек ушел из жизни, вернее, изгнан без всякохт вины с его стороны. Как сказано в одной замечательной книге: «Жертва в могиле, а его мучители торжествуют победу».
Туманные рассуждения о попранной справедливости и несчастной жертве, которая предвидела свой печальный конец, завершались обычно просьбой еще раз повторить, «как это все–таки случилось».
— Ты не вправе отказать мне, — с дружеской предупредительностью, которая вместе с тем означала, что никто не позволит мне уклониться от долга быть откровенным с несчастным отцом, просил он, — я никак не пойму, кто в конце концов толкнул его на гибель… С моей памятью творится неладное, я стал все забывать.
Напрасно сетовал он на память. Просьба повторялась не в первый раз, и, каким бы ни был мой рассказ, Лукину он неизменно внушал подозрения. Ему и то и другое не по нутру. Так не может быть, уж очень это все на правду непохоже. Ему доставляло удовольствие мучить меня; издеваться надо мной стало для него потребностью.
Выслушав мой рассказ, Лукин обычно окидывал меня недоверчивым взглядом и, прищурив один глаз, начинал что–то в памяти прикидывать. Он быстро находил несоответствие между версиями, изложенными в разное время, и на эту тему завязывался мучительный разговор. Сейчас он, кажется, снова что–то нашел, и обсуждение грозило затянуться.
— Ты раньше говорил другое, — не сетуя больше на свою память, быстро вспомнил Лукин. — Впервые слышу, что ты поддразнивал Антона и даже дал ему понюхать отраву… Спасибо, что не забыл племяннику объяснить, чем пахнет твое заветное лекарство…
Я действительно прежде этого не говорил. Было стыдно сознаться в нелепой затее, стоившей Антону жизни. Хорошо еще, что я не проговорился о другом, не обронил тех слов, которые по сей день не дают мне покоя… Я сказал тогда Антону: «Поставим нектар на место, на вторую полку, в самый угол налево…» Именно на вторую полку… А что, если я сгоряча вместо второй указал на третью, где стояла синильная кислота?.. Сказать больному, что лекарство пахнет миндалем — запахом убийственного яда, и направить его руку к отраве — это ли не значит его убить?
Я промолчал. Лукин вплотную придвинулся ко мне, прищуренный глаз издевался, а открытый стал еще острей. Я чувствовал себя так, словно меня загнали в тесный угол и я бессилен тронуться с места.
— Ты, может быть, еще что–нибудь упустил? Говори, не прячься.
Допрос утомил меня, я встал, чтобы избавиться от мучительной близости моего друга, и твердо произнес:
— Я все рассказал. Прятаться не от кого и незачем.
— И не стыдно было тебе над человеком глумиться? Сулить, чего нет, толкать на крайность родного человека… Души в тебе нет!
Примерно то же самое говорил он и в прошлый и в позапрошлый раз. С той же интонацией и с тем же укоризненным покачиванием головы.
Помолчав немного, Лукин вдруг вспомнил об аспиранте Бурсове и спросил:
— Говорят, что и он был при этом?
Я вспомнил невинный взгляд Бурсова, его смущенный вид, когда он твердил: «Меня не было здесь… О вашем разговоре с Антоном Семеновичем я слышу впервые», — и не нашел в себе сил сказать правду.
— Не помню… Возможно, и был… — пробормотал я.
— А он заявляет, что не был, — сразу же огорошил меня Лукин, — кому из вас верить? И Надежда Васильевна, скажешь, не была там?
Ее действительно не было. Неужели придется снова солгать?
Она уверяет, что находилась в то время в лаборатории. Не поддержать ее — значит изобличить во лжи, бросить тень на ее доброе имя… Я не мог так поступить с человеком, который взял на себя чужую ошибку, из жалости ко мне взвалил на себя мой грех… Я совершенно искренне рассердился на своего мучителя:
— Ты задаешь этот вопрос уже в десятый раз. У тебя нет оснований ей не верить… Довольно об этом, поговорим о другом.
Предложение переменить разговор усиливает его недоверие, и он сразу меняется. Его добрые глаза темнеют, на лбу появляются морщины.
— Скажи мне, прошу тебя, — со странной усмешкой спрашивает он, — кого ты выручаешь, себя или других?
Его подозрения оскорбляют меня. Я чувствую, что моего терпения надолго не хватит. Уймется ли наконец этот несносный человек?