Шрифт:
Услышав мои увещевания, граф д’Иль утихомирился, однако, будучи из тех людей, которые, совершив глупость, ни за что не желают признавать свои ошибки, сказал, что может вести себя как ему заблагорассудится и если готов перестать скандалить, то разве что мне в угоду. Такие слова могли бы разжечь ссору еще сильнее, если бы я не вразумил его хозяина и не убедил обоих примириться, а чтобы, оставшись наедине, они снова не поругались, заставил их обменяться рукопожатием и пообещать, что завтра оба выпьют мировую. Хозяин дома, добряк, промолвил при этом, что, если я захочу, он накормит нас завтраком, и граф д’Иль, выказав более великодушия, нежели можно было от него ожидать, заявил: он тоже хотел бы этого — при условии, что вечером угощает сам. После взаимных заверений в дружбе, не дававших повода сомневаться в искренности обоих, я снова отправился спать и никогда больше не вспомнил бы ни о каких служанках, если бы некто, тоже ставший свидетелем этой свары, не рассказал о ней в армии. Поэтому над бедным графом стали потешаться: стоило только его увидеть, как все говорили: вот идет наш любвеобильный друг. Но и нам выпало не меньше позора за все, что он тогда устроил. Про меня судачили, что, заставив его отказаться от своих намерений, я проявил слабость, ведь если бы проделка ему удалась, то это вошло бы в обиход; мол, прежде чем лезть в чужие дела, мне следовало бы разобраться со своими, в другой раз они мне покажут что почем. Граф д’Иль, не выдержав постоянных подтруниваний, попросил господина де Лувуа перевести его в Каталонию, куда тоже стали посылать войска. Он думал, будто скроется там от насмешек, но, напротив, принес свою сомнительную славу и в родные края, чего, пожалуй, не случилось бы, останься он служить на прежнем месте.
Испанцы, встревоженные тем, что мы овладели Голландией, постарались перерезать нам пути и отнять у нас Шарлеруа, уже осаждавшийся голландской армией{302}. Тем не менее, в этом они потерпели неудачу, что впредь должно было заставить их не раз подумать, прежде чем поднимать оружие против столь сильного противника. Как бы то ни было, когда граф д’Иль отправился воевать с испанцами, мы готовились к войне с императором, а так как, судя по всему, она должна была начаться в Эльзасе{303}, господин де Тюренн ввел войска в Хагенау{304} и Цаберн{305}, не говоря уже о Брейзахе{306}, где он воздвиг новые укрепления. Эти большие приготовления воодушевили военных, которые уже подумывали о своем будущем, считая, что мирный договор с Голландией оставит их без дела. Я же, слишком дряхлый, чтобы рассчитывать на успех в военной карьере, так поздно для меня начавшейся, отнюдь не был этому рад и надеялся, что с голландцами при обсуждении мирных условий проявят относительную мягкость — впоследствии это избавило бы народы от тягот войны. Но с ними обошлись так сурово, что они, вопреки своему складу, поддержали принца Оранского, возвысившегося лишь благодаря этой войне и стремившегося продолжать ее любой ценой.
Король, видя, что у него нет полководца, который знал бы Германию лучше, чем виконт де Тюренн, поручил ему командование находящимися там войсками, а сам обратился к удивительным делам. Англичане, первоначально наши союзники, бросили нас с неприятелем один на один, и английский король объявил, будто не может поступить иначе, — мол, его обязывают к тому государственные интересы{307}. Таким образом, наше побережье осталось беззащитным перед высадкой голландцев, и мы, которым прежде оказывал поддержку флот Англии, не смогли ничего предпринять, будучи достаточно разумными, чтобы не пытаться предотвратить их нападения с моря. В этом положении Король был вынужден призвать на службу ополченцев и часть из них отправить в Лотарингию, ибо давно низвергнутый герцог мог воспользоваться благоприятным случаем для возвращения{308}.
Признаюсь, видя приближение куда более тяжелой войны, я не раз сетовал, что не молод, — какую бы признательность я ни питал к моему доброму господину кардиналу Ришельё, но все-таки был немного сердит на него, ибо он не позволил мне пойти по стезе, привлекавшей меня даже в преклонные годы. Впрочем, не следует думать, будто я не общался с людьми моего возраста — из опасения, что в их обществе буду казаться еще старше: стремясь не только держаться, но и выглядеть моложаво, я скрывал побелевшие волосы под русым париком, а седую бороду по тогдашней моде полностью сбрил. При господине де Тюренне находился один дворянин по имени Буагийо — ему нравилось носить седую бороду и одеваться по моде прошлых лет. Он был моим бичом: избрав меня мишенью для острот, беспрестанно напоминал мне о Локате и о том, как я поступил на службу к господину кардиналу Ришельё. Конечно, то были самые прекрасные дни в моей жизни, но в устах Буагийо упоминание о них звучало невыносимо, причем он всегда добавлял, что сам в то время был еще младенцем и дядюшка качал его в колыбели, рассказывая об этом, чтобы внушить ему с младых ногтей, что добродетель никогда не остается без награды. Тут все удивленно таращились на меня, удивляясь, зачем такой старик пытается молодиться, а в довершение моего конфуза говорили, что мне, наверное, уже перевалило за семьдесят пять. Досадуя, я не знал что ответить и менялся в лице — скорее от гнева, нежели от стыда, — хотя вновь прибывшие, заметив, что я краснею, и не подозревая, какую любезность мне оказывают, заявляли: если это и так, то я обладаю завидным здоровьем. Эти разговоры не стихали, поскольку всегда находился какой-нибудь дурак или насмешник, заводивший их вновь, — и для меня не было большего счастья, чем получить приказ, требовавший моего отъезда. Иногда я твердил себе, что зря терзаюсь и первым посмеялся бы над человеком, выказавшим подобную обидчивость. Но в действительности самолюбие трудно преодолеть, и, испытав насмешки сам, впредь я не позволял себе осуждать других людей, какими бы недостатками те ни обладали.
Я вволю потешился при виде дворян-ополченцев, прибывавших в Лотарингию: не знай я, кто они такие, принял бы их за свинопасов. Многие украсили шляпы перьями, которые шли им не более, чем мне — юношеский облик. Впрочем, это не имело бы значения, если бы они несли службу должным образом. Но их трудно было приучить к дисциплине, а люди, поставленные командовать ими, смыслили в военном ремесле не больше, чем они сами, и в невежестве своем совершали немыслимые ошибки, ибо, будучи невеждами, выдавали себя за знатоков. Разумеется, при назначении офицеров стремились найти тех, кто знаком со службой, однако многие покинули ее очень давно и, либо позабыв воинское ремесло, либо вовсе не зная сражений, казались новичками, в жизни не нюхавшими пороха. Такому старому и многоопытному начальнику, как герцог Лотарингский, нетрудно было побеждать, воюя с этими людьми: например, узнав, что маркиз де Сабле, возглавлявший анжуйское дворянство, по своему обыкновению спит без задних ног, он напал на его лагерь, дочиста разорил, а самого маркиза взял в плен. Если бы Сабле оказался честолюбив, то, несомненно, тяжело переживал бы свою неудачу, — но он отправился в армию лишь по принуждению, предпочитая вести разгульную жизнь. В самом деле, до этого он побывал на войне лишь однажды, во время кампании на Иле, и то лишь потому, что его зять герцог де Сюлли, столь же мало смысливший в воинском ремесле, поручил ему командование своей кавалерийской ротой. О герцоге же я могу говорить такие вещи, не боясь прослыть сплетником, ибо все на свете знают, что приключилось с ним в Венгрии: накануне битвы при Сен-Готтхарде{309} он так накачался вином, что даже не смог забраться в седло и, когда наши вышли биться с турками, так и остался лежать в своей палатке. Стоило этой новости достичь двора, как все стали относиться к герцогу с презрением, а Король даже распорядился отправить в его владения солдат на постой. И мне, и всем моим друзьям хотелось бы верить, что он отважный человек, а то, что произошло, — всего лишь несчастливое стечение обстоятельств, но, чтобы убедить в этом остальных, ему нужно было последовать примеру герцога де Вильруа, — когда в бою во время кампании на Иле ему пришлось отступить и он стал объектом всеобщих насмешек, то, чтобы смыть позор, бросил вызов смерти следующей зимой во Франш-Конте, рискуя больше самого последнего солдата.
Возвращаясь к маркизу де Сабле, скажу, что его отвезли в Страсбург, где герцог Лотарингский по обыкновению проводил время со своей новой супругой из семейства д’Апремон. В то время она была весьма красивой дамой и не стала бы такой, как мы знаем ее теперь, если бы не последствия оспы, — правда, старый герцог выбрал ее не столько за красоту, сколько из выгоды. Он проиграл долгую тяжбу против ее отца и, чтобы не выплачивать сумму, к которой был присужден, предпочел жениться на его дочери. Маркиз де Сабле был хорош собой и, рассудив, что сие обстоятельство вкупе с большой разницей в возрасте супругов не способствует теплоте их отношений, решил в этом убедиться, а поскольку имел куда более склонности к любовным утехам, нежели к войне, то счел, что сможет утешиться в плену, если добьется от красавицы взаимности. Трудно определенно сказать, добился ли он успеха; будь я так же скор в суждениях, как те, кто находился тогда в Страсбурге, то повторил бы вслед за ними, что он имел основания быть довольным, — но, далекий от скоропалительных выводов, тем более что речь идет о чести столь знатной дамы, ограничусь лишь замечанием, что несчастным он не выглядел; а впрочем, мы частенько ошибаемся, когда судим лишь по внешним признакам. Случилась интрижка или нет — она бросила тень на репутацию старого герцога, и, для собственного спокойствия, он не только позволил маркизу вернуться во Францию, но даже содействовал его возвращению. Другой на месте Сабле, возможно, предпочел бы своему освобождению славу любовной победы, однако он, не думавший ни о чем, кроме удовольствий, с радостью уехал в Париж, где вскоре позабыл герцогиню.
Герцог же Лотарингский, чей покой больше никто не тревожил, посвящал время, не занятое войной, делам особого рода. Он навещал беднейших горожан, чувствуя к ним больше приязни, чем к людям своего круга. С теми и другими, как мне довелось видеть в Брюсселе, он плясал и пел во время уличных гуляний и воспользовался случаем, чтобы сделать дорогой подарок дочери одного стряпчего, в которую был влюблен: по брюссельскому обычаю, он подарил ей венок из цветов, но украшенный алмазами. Из этого заключили, что его сердце покорено. На самом деле, щедрость не была среди его достоинств — напротив, ее ему не хватало. Впрочем, подарок был не единственным доказательством дружеских чувств герцога, а так как мать девицы не одобряла ее свиданий с военными, он, чтобы навещать возлюбленную, переодевался судейским, выдавая себя за президента парламента Нанси — чему добрая женщина искренне верила. Такие переодевания были в обычае и не вызывали особенного удивления, но он прибегал и к иному маскараду, доставлявшему удовольствие разве что ему одному. Он поселился на улице старьевщиков; я сам застал его однажды сидящим у дверей одной лачуги и торговавшим поношенной одеждой, так что можно было подумать, будто он и впрямь занялся ремеслом тряпичника. Да, он сидел в фартуке и запросто беседовал с соседом, словно со старым другом. Не зная его в лицо, было очень легко ошибиться, и один путник, спрыгнув с лошади, спросил даже, сколько стоит плоеный воротник, висевший вместе с другим тряпьем. Герцог ответил: прежде чем покупать, хорошо бы примерить, — после чего сам приложил воротник ему к шее. Всякий на месте этого человека был бы польщен, узнав, что отличил его сам герцог Лотарингский. Но шутка тут же раскрылась: герцог д’Арсхот, проезжая мимо с другими военными, не смог сдержать удивления при виде столь необычной сцены; пока он приветствовал герцога Лотарингского, незадачливый покупатель, поняв, что обознался, вскочил в седло и умчался вместе с воротником. Герцог, не привыкший что-либо терять, побежал следом, но, имея две ноги против шести, так и не смог его догнать. Над ним посмеялись, полагая, что этот случай отвратит его от такого рода забав, более никем не затевавшихся, — однако несколько дней спустя он вновь вернулся к прежнему, ибо был так создан, что развлекался только таким способом. Поэтому, где бы он ни оказывался, народ относился к нему с любовью. Герцог был прост в общении, ел за одним столом с бедняками, как с ровней, был восприемником их детей, сердился, когда родители крестников называли его иначе, чем кумом, и сам не величал их по-другому. Часто видели, как он останавливал свою карету у дверей какого-нибудь ремесленника, чтобы расспросить его о семейных делах.
Возвращаясь к войне, скажу, что враги оказались так сильны, что, пока они располагались за Рейном на зимних квартирах, господину де Тюренну пришлось отступить. Наши отряды, получившие приказ быть начеку, рассредоточились неподалеку; поскольку опасность могла грозить с разных сторон, господин де Тюренн оставил в каждом занятом нами городе довольно войск, чтобы они смогли отразить нападение сами, не призывая его на подмогу, если неприятель объявится где-нибудь поблизости. Так как командующему невозможно было быть повсюду, он решил оставаться в виду Филипсбурга{310}, где ожидал от врагов самых решительных действий. Я же за две прошедшие кампании был настолько измотан, что слег больным в лагере господина де Пиллуа, бригадира кавалерии{311}, и готовился к смерти, как вдруг чудесным образом исцелился. На меня уже почти махнули рукой, но один пленный неприятельский офицер, содержавшийся у нас в лагере, сказал, что вылечит меня, если я выплачу за него выкуп. Названная сумма оказалась столь незначительной, что я не стал с ним рядиться, и он приготовил мне настойку из водки, сахара, корицы, перца и какого-то порошка, который носил в табакерке; эта настойка оказала живительное воздействие, и через неделю я мог уже садиться в седло. Я хотел сразу же вернуться к господину де Тюренну, который был так добр, что неоднократно писал мне, справляясь о моем здоровье, однако господин де Пиллуа не разрешал мне этого сделать, покуда я полностью не поправлюсь. У него имелись свои причины: за время пребывания в лагере мне довелось оказать ему одну услугу, за которую он был мне весьма признателен и которая, без преувеличения, прославила меня, хотя я всего лишь прибег к небольшой хитрости.