Шрифт:
Они не видели этого чуда, но почему-то счастливо смеялись. Ему было не до смеха. По телу пробегал озноб, чесалась нога, но нельзя было оторваться, он терпел, тут же и забывал о ней, обо всем — дома!
Дома росли, взлетали вверх навстречу катящей машине, раздвигались, увеличивались, набирали объем. Здесь было неизъяснимое волшебство. После трех месяцев деревенской тишины они оживали на глазах, ширились, снизу вверх устремлялись в небо и, стоило их проехать, в заднем овальном оконце удалялись обычными серыми мертвяками. Но спешили навстречу другие, не было им конца. Только когда въезжали в родной двор, наважденье исчезало.
Потом, после блаженства в ванне, после ныряния в нежный пенный бадузан, мгновения перед сном в своей чистой кровати, он вновь вспоминал растущие дома, но как-то вяло, по-иному — приятно, тепло, тихо, без нервной, лихорадочной дрожи. На следующий день все уже стояло на привычных местах — колодец двора, облачка, тупые и скучные, как телевизионные антенны на крышах.
Через несколько лет дома перестали расти, но ощущение чуда осталось навсегда.
…Тетушка Чигринцева должна б была ему обрадоваться — заявиться без звонка дозволялось. Не заезжая домой, свернул к ней, на то были простые резоны: пустой холодильник в квартире, отсутствие денег, ухлопанных на ремонт, надвигающаяся ночь — и, главное, надеялся получить полный отчет о происходившем со стороны.
Тетушка всплеснула руками и погнала в ванную — отмываться. Пока тер спину длинной о двух ушках мочалкой, Екатерина Дмитриевна приготовила стол: сварила минтай, залила майонезом, посыпала жареной морковкой с луком, наготовила черных гренок с плавленым сыром, чесноком и укропом в духовке. Выставила на стол варенье и обязательный графинчик с рябиновкой, вероятно, его и дожидавшийся в холодильнике — непочатый, запотевший, розовато-оранжевый и терпкий. Сама почти не ела, отщипнула от гренки кусочек, поклевала варенья, пила чай, как сквозь дрему слушала его деревенские похожденья и — о диво! — не притронулась к водке.
— Тетушка, ты плохо себя чувствуешь, заболела?
— Жуй, жуй и не гони как троглодит, на меня не смотри, мне в горло кусок не лезет.
Долго и ласково допытывался причины. Тетушка отговаривалась, но наконец, прижатая к стенке, призналась:
— Паша умирает, Воленька, тебе не понять.
Но он посчитал, что понял, — тетушка переживала уход Дербетева как надвигающееся одиночество. Ни родных, ни знакомых ее возраста более не оставалось.
— Тетушка, мы тебя в обиду не дадим, что там, совсем плохо?
— Что значит «совсем»? Нет, он начал читать газеты, ходит по дому, но я знаю, все знают, только, кажется, Татьяна закрывает глаза. Рак, Воля, — конец очевиден, да и чувствую я: не поднимется он.
— Сколько себя помню, ты всегда его ругала.
— Ругать можно по-разному, я и тебя ругаю. Он дело делал, Воля, я часто была к нему несправедлива. Я давно его знаю. Павел Сергеевич — часть моей жизни.
Тетушка была печальна, и мрачно печальна. Никогда прежде не видал ее такой, никогда не позволяла она показать чувства на людях. Сдержанности научилась с детства. Его приход сегодня лишь подхлестнул думы, с которыми она жила один на один.
— Тетушка, ты меня пугаешь, — заботливо, сердечно погладил ее редкие волосы, прижал к плечу большую голову. — Перестань, у стариков болезнь может тянуться годы.
— Не имеет значения, а по правде, так лучше б скорей. Спасибо, милый, в тебе я не сомневаюсь, ты нас похоронишь как следует. Как в новой жизни устроишься?
— О чем ты?
— Все о том же, век кончился, эпоха тоже. Как ты к Татьяне относишься?
— К чему это, Екатерина Дмитриевна? Хорошо отношусь.
— Так… Гордая — это от Дербетевых, Ершовы да Чигринцевы поглупее да попроще… Я теперь у них каждый день бываю, помогаю. Не нравится мне господин Княжнин — он там сегодня за мажордома.
— Княжнин? При чем здесь Княжнин? Павел Сергеевич его, кажется, презирает. А что Аристов?
— Кто же теперь Пашу спросит, говорю — гордая. Нет, Княжнин… этот очень помог с лекарствами, весь мир на уши поставил, спасибо, низкий поклон… Аристов? Витька — простак, хоть и строит из себя, вбил в голову, что станет бизнесменом. Намучено там воды. Пусть тешится, этот меня всерьез не волнует, а вот кабы Татьяну не увез.
— Куда? В Америку? Да, тетушка, что вы, Таню не знаете — сегодня у нее одно, завтра — другое.
— Знаю, именно что знаю. Дербетевых гордость всю жизнь наизнанку выворачивала.
Она что-то недоговаривала. Любила так — не ставя диагноз, подвести к черте, а в самый решительный момент замкнуться.
— Тетушка, старая интриганка, что там стряслось?
— Пока ничего, Павел Сергеевич жив, все суетятся вокруг. Всегда суетились, и правильно делали. Нас всю жизнь государство кормило, — сказала она вдруг невесть к чему.
— При чем тут государство?
— При том. Плохое-хорошее, но государство. Кого подкармливало, кого и закармливало. Война все поменяла. Паша все свободы искал, как и я поначалу. Потом — война. Он понял, а я все, дура, честь берегла. Он дело делал, Воля. Поздно за ум взялся, но взялся.