Шрифт:
— Никто ничем не поможет — все испробовали, она у меня хроническая, неизлечимая.
Но я не могла поверить, чтобы такую ерунду не вылечить, и решила, если я заражусь, пойду к врачу и принесу ей то же лекарство, которое мне пропишут. Я тут же предложила пойти в аптеку и купить мазь от чесотки. Лемпи села на край кровати, плотно сжала губы и замолчала, потом, покачала головой и сказала, что из аптеки у нее есть мазь — не помогает, только плохо пахнет, все будут ворчать, не могу… Я вспомнила, что и бабушкина мазь тоже была вонючей. Но из чего же она ее делала? Кажется, золу смешивала с мочой и дегтем, но где взять деготь? Если она будет мазаться золой, дегтем и мочой, конечно, начнут ворчать. А как она в баню ходит? У Лемпи круглое улыбчивое лицо с глубокими ямочками. Она прошептала мне:
— Я буду надевать на ночь перчатки…
— Что ты, я же сказала, что не боюсь, ко мне не пристанет, — но тут же подумала, что не привезла с собой ни одеяла, ни подушки. Придется спать с ней под одним одеялом.
По субботам я стала зайцем на поезде ездить домой в Виллевере. Денег на билет у меня не оставалось.
* * *
Старшая тетя принесла из школьной столовой миску соуса, оставшуюся от субботнего обеда, мы наварили картошки. Соус был вкусный, жирный я съела две миски. Ройне проработал у каких-то эстонцев тот день, пришел домой усталым, а мне надо было встать в три часа ночи, чтобы успеть на ночной четырехчасовой поезд, который приходил в шесть утра в Вильянди. Вообще, между Виллевере и Вильянди было всего сорок километров, но маленький узкоколейный поезд шел туда два часа. Ройне обещал меня проводить. Мы легли рано, но меня, как только я задремала, начало тошнить. Это, видимо, от соуса: я не привыкла есть жирное, да еще так много. Тетя согрела чай, я выпила два стакана, стало легче, я заснула. Вставать было трудно. На улице было темно и холодно. Ройне привязал к багажнику велосипеда подушечку, я села на нее, и мы поехали. Меня начало так лихорадить, что велосипед бросало из стороны в сторону. Ройне несколько раз повторил, чтобы я расслабилась и попробовала бы дышать глубоко. Я попросила дать мне чуть-чуть пройти пешком. Стало полегче. Я села обратно. В канаве вдоль дороги стелился белый мягкий, как пена на парном молоке в подойнике, туман. Он медленно двигался с болота. Меня передернуло, Ройне сделал зигзаг, но промолчал. Послышался гул машины, он быстро приближался. Около нас машина затормозила, из нее выскочило несколько человек в черном. Они окружили нас и обыскали брата. Говорили они по-русски. У Ройне на ремне висела финка, он привык ее носить всегда при себе еще с Финляндии. Финку они отобрали, а потом попросили предъявить документы. Они забрали у него паспорт и сказали, что он должен будет явиться в милицию. Мой портфель они тоже открыли, увидели учебники и продукты, спросили, куда я еду. Я ответила: «В школу». Они осветили мое лицо фонариком, паспорта моего они не попросили.
В поезд все хотели влезть сразу. Толпа так рвалась в открытые двери небольших товарных вагонов, что долго никто в них не мог попасть. Я заметила, что высокие, сильные мужчины прорывали плотную толпу, ухватившись за поручни, они втягивали себя внутрь вагона, я вставала перед таким высоким, ловким, сильным дядей и довольно легко попадала внутрь. Я радовалась, когда в вагоне было тесно — кондуктор не захочет уж особенно толкаться в такой плотной толпе. У него бы и сил не хватило на все вагоны. К тому же можно было в темноте скрыться… Он проверял билеты только вокруг себя, там, где светло от его фонаря.
В город я приезжала на рассвете. Вокзал был далеко от центра. После душного вагона на улице сильно знобило.
В нашем домике просыпались; воздух был такой же тяжелый, как в поезде. Так же, как и в вагоне, никто не разговаривал. Будто во сне каждый нес свое полотенце на кухню, вставал возле длинной раковины с четырьмя кранами и мыл лицо, стоя в ряду. Около уборной просыпались, там было холодно, и если кто в ней задерживался, начинались вопли и угрозы: «Не выйдешь — вытащим!», давались советы: «В школе на переменке покакаешь».
Но учиться в Вильянди оказалось интересно. В ушах звучал голос учительницы Эльфриды Яковлевны. На уроке литературы она говорила о любви, ревности и смерти, она закончила, все тихо встали и вышли из класса, никому не хотелось говорить. У нее получилось, будто мы еще не жили, и вся наша жизнь будет невероятной. И еще она говорила, что литература, если ее правильно и внимательно изучать, развивает не только ум, но и душу. А потом она объяснила, что такое душа, но раньше я думала, что про душу только в бабушкиных религиозных книгах написано…
В конце урока она дала нам список литературы, который она рекомендовала нам прочесть. Я решила завтра же пойти в библиотеку и взять первую же из списка и постараться прочесть, как она рекомендовала — по порядку все книги из списка.
Жизнь в нашем домике получалась не совсем такая, какой она мне рисовалась. По вечерам у нас почти всегда гас свет, мальчишки делали из деревяшек пробки, наматывали на них проволоку, но свет гас все равно. А когда света не было, мы пели песни и учились танцевать под собственное пение. Учителем танцев была Ира Савчинская. Она крепко, по-мужски, прижимала напарника к себе и, четко делая широкие шаги, выговаривала такт музыки. Это она вела напарницу, даже если это был мальчишка. Те, кто уже научились, танцевали рядом, а Ирка следила за ними. Мы пели:
Спит Гаолян,
Сопки покрыты мглой.
Вот из-за туч блеснула луна,
Могилы хранят покой…
В танго она заставляла нас делать различные сложные коленца: сильно выгибать спину назад и чтобы ноги кавалера проходили между ногами барышни. У Ирки были широкие плечи и бедра, высокая грудь, а талия была тоненькая, к тому же она ее еще туго затягивала. Через месяц мы все, даже ученицы начальных классов танцевали все танцы, которые были в моде.
А когда танцевать надоедало, мы пели и просили того мальчишку, который стоял на кухне, когда я с тетей вошла в интернат, спеть. Звали его Эйно Салми, он был откуда-то с границы и говорил на другом диалекте, чем я и остальные наши финны у нас в домике. Вообще-то по-фински мы редко между собой говорили. Но Эйно можно было уговорить спеть, только когда в комнате было темно. Ему, наверное, было не по себе, когда на него все смотрят. А когда он пел «Орленка» у меня щемило внутри, он чисто брал самые верхние нотки, и мне было почему-то его жаль.