Шрифт:
Солнце освещает крышу, на улице птичий гомон, а эта комната такая приветливая, что хочется молиться. У нас обоих позади по-настоящему бурная жизнь, у него с женщинами, у меня с мужчинами. Он сидел в светло-голубой пижаме на краю кровати, его голова покоилась на моих голых руках, и мы, до того как он ушел, немного поговорили. В сущности, это было очень трогательно. Никто из нас не начал пошло использовать удобную ситуацию. У обоих позади насыщенная, вольная жизнь с другими, и все же каждый раз мы снова смущаемся. Мне кажется это прекрасным, и я радуюсь этому. Сейчас надену мой цветной халат и спущусь вниз, чтобы вместе с ним читать Библию. После этого я в течение всего дня, сидя в углу, буду наслаждаться собственным покоем. У меня вполне привилегированная жизнь. Мне не нужно заниматься сегодня ни домашним хозяйством, ни давать уроки. Вот лежит мой завернутый в бумагу завтрак, и Адри принесет нам поесть что-нибудь горячее. Я останусь устало сидеть в моем тихом углу, как Будда, поджав под себя ноги, и буду улыбаться, разумеется, внутренне.
9.45. Пара Псалмов натощак — хорошее блюдо, его можно включить в свою повседневную жизнь.
Мы вместе прожили начало дня, и это было замечательно. Очень питательное кушанье. Только когда он сказал: «Теперь я хотел бы сделать гимнастику и одеться» — снова этот дурацкий укол в сердце. Я поняла, что должна подняться в свою комнату, и вторично почувствовала себя одиноко брошенной в этом мире. Однажды я написала, что хотела бы делить с ним свою зубную щетку. Стремление быть с ним вместе и в самых повседневных мелочах. И все же дистанция — это хорошо, плодотворно. Как только он позовет меня к завтраку за маленьким, круглым, стоящим перед ежедневно отцветающей алой геранью столом, мы снова обретем друг друга. О, птицы и солнце на крыше с галькой. И во мне такая ясность и душевное спокойствие. И покоящаяся в Боге удовлетворенность. От Ветхого Завета исходят исконные силы, и есть в нем что-то «народное». Там живут прекрасные ребята. Поэтичная, строгая форма. Библия, в сущности, необычайно увлекательная, суровая и полная чувств, наивная и мудрая книга. Она интересна не только тем, что в ней высказано, но и теми личностями, которые это передают.
10 часов вечера. Только вот еще что: отдельные минуты сегодняшнего дня как бы мгновенно улетучились, однако весь день покоится во мне как невредимое, отрадное целое, как воспоминание, которое когда-нибудь еще понадобится и которое носишь с собой как непрерывно присутствующую реальность. За каждой фазой этого дня следовала другая, перед которой блекло все предыдущее. Не нужно полагаться ни на спасение, ни на погибель. И то, и другое — крайние случаи, но ни на какие из них не надо рассчитывать. Пока речь идет о неотложных бытовых вещах. Вчера вечером мы говорили о трудовом лагере. Я сказала: «У меня не должно быть никаких иллюзий, я знаю, что умру через три дня, потому что не выдержу это физически». Вернер относительно себя того же мнения. Лизл же сказала: «Не знаю, у меня чувство, что я, вопреки всему, выстою». Хорошо понимаю ее, раньше у меня тоже было такое же чувство. Чувство неистощимой энергии. И, по сути, оно еще у меня есть, но это не нужно понимать материально. Дело не в том, выдержит ли все твой нетренированный организм, это относительно второстепенно; истинная сила скорее состоит в том, чтобы, уходя из жизни, вплоть до последнего момента чувствовать, что она прекрасна, наполнена смыслом, что все в тебе осуществилось и что жить стоило. Я не могу это по-настоящему правильно объяснить, все время пользуюсь одними и теми же словами.
Понедельник [6 июля 1942], 11 часов утра. Сейчас, наверное, целый час я смогу писать о самых необходимых вещах. Рильке где-то написал о своем парализованном друге Эвальде: «Но бывают также дни, когда он стареет и минуты проходят через него, как годы».
Так и через нас прошли часы вчерашнего дня. При прощании я слегка прижалась к нему и сказала: «Я бы хотела еще так долго быть с тобой, как это только возможно». Его рот придал лицу такое беззащитное, такое нежное, печальное выражение, и он сказал почти мечтательно: «Разве у нас еще могут быть собственные желания?»
А теперь я спрашиваю себя: не должны ли мы уже попрощаться и с нашими желаниями? Начав смиряться, не нужно ли смириться со всем? Он стоял в комнате Дикки, прислонившись к стене, и я с нежностью, легко прильнула к нему. На вид — никакого различия с бесчисленными подобными моментами моей жизни, но вдруг, словно в греческой трагедии, над нами распростерлось небо, на мгновение в моем сознании все расплылось, и так стояли мы в пропитанном угрозами и вечностью бесконечном пространстве. Быть может, в этот момент внутри нас окончательно произошел перелом. Он еще немного постоял у стены и сказал чуть не плачущим голосом: «Я должен сегодня вечером написать моей подруге, у нее скоро день рождения. Но что я ей напишу, нет ни настроения, ни вдохновения». И я сказала ему: «Ты должен уже сейчас попытаться примирить ее с мыслью, что она никогда не увидит тебя. Ты должен дать ей опору для дальнейшей жизни, вспоминая, как вы все эти годы, несмотря на физическую отдаленность, продолжали жить вместе. И что ее долг продолжать жить в твоем духе и таким образом сохранить твою душу для мира, сейчас важно только это». Да, так сегодня люди говорят друг с другом, и это не звучит больше нереально, мы вступили в новую действительность, в которой все приобрело другие краски, другие акценты. И между нашими глазами, руками, губами струился непрерывный поток нежности и сострадания, в которых исключалась малейшая страсть, а было лишь все добро, которое мы способны дать друг другу. И каждое «быть вместе» — тоже прощание. Сегодня утром он позвонил и задумчиво сказал: «Вчера все было прекрасно, мы должны в течение дня быть вместе столько, сколько это возможно».
А вчера днем, когда мы, два избалованных «холостяка», какими мы оба все еще являемся, за его круглым столиком поглощали обильный, не соответствующий нынешнему времени ланч, я сказала, что не хочу его покидать. Он стал вдруг строгим и убедительно произнес: «Не забывайте все то, что вы всегда говорите. Вы не должны этого забывать». В этот раз я больше не чувствовала себя (как это часто случалось раньше) маленькой девочкой, исполняющей роль в ушедшей далеко за пределы моего понимания театральной пьесе. В этот раз речь шла о моей жизни и моей судьбе. И эта судьба, полная угроз и неизвестности, веры и любви, окружала меня со всех сторон и подходила мне, как сшитое по мерке платье. Я люблю его со всем бескорыстием, которое недавно для себя определила, и не хочу малейшей тяжестью моей тоски и моих тревог повиснуть на нем. Отказываюсь даже от желания до последнего мгновения оставаться с ним. Мое существо постепенно превращается в огромную молитву за него. Но почему только за него? Почему также не за всех остальных людей? Шестнадцатилетние девочки тоже будут отправлены в трудовой лагерь. Если в ближайшее время придет черед голландских девочек, мы, старшие, должны взять их под защиту. Еще вчера вечером я хотела спросить Хана: «Тебе известно, что и 16-летних девочек призовут?», но я удержалась от этого вопроса, подумала: «Почему надо плохо к нему относиться, зачем делать его жизнь еще тяжелей? Разве я не могу сама справиться с этими вещами? Каждый должен знать о том, что происходит, это верно, но не нужно ли также хорошо относиться к другим и не нагружать их тем, что можно вынести самому?»
Несколько дней назад я подумала, что худшее для меня наступит, когда отнимут бумагу и карандаш и не позволят время от времени в себе самой создавать ясность, что для меня является самым-самым необходимым, в противном случае с течением времени во мне что-то сломается и уничтожит меня изнутри.
И теперь я знаю: если однажды начать отказываться от своих требований, своих желаний, то можно отказаться от всего. Я научилась этому за несколько дней.
Может быть, прежде чем откроется, что до сих пор мне удавалось ловко обходить петли приказов, я еще на один месяц останусь здесь. Приведу в порядок свои бумаги и каждый день буду прощаться. Тогда настоящее прощание будет только маленьким внешним подтверждением того, что происходило во мне изо дня в день.
Так странно на душе. Неужели это действительно я с таким спокойствием и зрелостью сижу здесь за письменным столом? Смог бы меня понять кто-нибудь, скажи я, что чувствую себя странно счастливой, что это не напыщенность или нечто подобное, а просто я счастлива оттого, что ежедневно во мне растут доброта и вера? Потому что все, что мне предстоит, все сбивающее с толку, угрожающее, тяжело переносимое ни на мгновение не смущает мою душу? Ибо отчетливо, ясно, во всех ее очертаниях я узнаю жизнь. И ничто не омрачает моих мыслей, моих чувств. Потому что я все могу выдержать и осмыслить и потому что осознание всего хорошего в жизни, и в моей жизни тоже, не вытесняется чем-то другим, а, наоборот, становится все сильнее. Я едва ли осмелюсь писать дальше. Не знаю, что это, когда захожу слишком далеко в своем стремлении не поддаться тому, что большинство других людей вгоняет в безумие. Если бы я знала, совсем точно знала, что на следующей неделе умру, могла бы всю неделю сидеть за письменным столом и в душевном покое продолжать учиться. И это не было бы бегством, ибо теперь я знаю, что жизнь и смерть осмысленно связаны друг с другом. Это переход, хотя конец в своем внешнем выражении — ужасный.