Шрифт:
— А кустик?
— Ну, кустик вижу.
— Это и есть наш Туркин. Сначала он в воронке лежал, потом дополз до впадины. Здесь у него ветки заготовлены, он их натыкал в петли маскхалата и стал вроде кустом. Сейчас он отдыхает. Отдохнет, доберется до окраины кустарника, сбросит ветки и по канаве — там высохшее русло ручья — заползет в ровик. Сидеть ему теперь там дотемна. Раз фашисты его приметили, долго не отпустят. Они его знают.
Наступили сумерки. Ноябрьский студеный ветер выдул из луж воду и оставил вместо нее пластины черного льда, хрустевшего под ногами.
Потом мы с Ворониным сидели в ротном блиндаже, глубоком, чистом, с белой березовой мебелью и стенами, обитыми клеенкой из немецких противоипритных пакетов. Горела крохотная автомобильная лампочка у потолка, а в печурке гудело пламя. Мы пили чай из жестяных кружек.
— Знаете, — сказал мне Воронин, — вот вы не поверите, а я так здорово сейчас в свою жену влюблен, что просто сказать невозможно. — И, словно смутившись от этого неожиданного заявления, Воронин стал старательно рыться в папке с боевыми донесениями, как будто ему там что–то понадобилось.
— Вы что, ее недавно видели?
— Какое там! — Воронин сунул папку под подушку и раздраженно сказал: — Вот в газетах у нас писали: какие замечательные люди в стране живут! А я только сейчас, на войне, понял, какие они все замечательные. И вообще я жил неправильно. Вот подождите, выгоним к чертовой матери гадов, я покажу, как надо жить. Чаю хотите?
Наливая мне в кружку кипяток, Воронин продолжал говорить тем же взволнованным тоном:
— Мне сорок лет, а меня недавно вместе с этим Туркиным в партию принимали. Вот история!
— Разве Туркин плохой человек?
— А разве я говорю — плохой? Он сейчас самую тяжелую боевую работу ведет. Надо участок в шесть тысяч мин к зиме подготовить. Из каждой лунки мину извлечь, поставить на колышки, обновить и проверить взрыватели. И все это под носом у врага, а главное — ночью.
— А зачем он сегодня днем по полю ползал?
— Да ведь ночью место, где мины зарыты, разве найдешь? Он днем вешки ставит, а ночью работает.
— Говорят, он первоклассный мастер?
— Ну, первоклассный… Выдающийся! Без миноискателя работает. Прямо зрячие пальцы имеет. — Воронин поднял растопыренные пальцы, пытаясь объяснить жестом, какие особенные руки у Туркина. — Ведь он раньше на скрипке играл, когда слепым был.
— Что значит — слепым был?
— Очень просто, с рождения. А потом ему операцию сделали.
— Почему же он раньше к врачам не обратился?
— Кто его знает. Может, не верил, не хотел зря мучиться… — И, задумчиво трогая крышку на чайнике, Воронин тихо проговорил: — Смешной он человек. До сих пор удивляется, когда незнакомые предметы увидит. Он ведь, кроме госпиталя и войны, ничего не видел. Сначала в ополчение пошел, телефонистом работал, другое ему делать было трудно. Он ходить по–настоящему не умел, все на что–нибудь натыкался.
— Как это страшно! Прозреть только для того, чтобы увидеть войну!
— Конечно, неприятно. Если бы пораньше операцию сделал, ему лучше было бы. Но знаете, что я вам скажу? Как он начнет с нашими бойцами говорить, чудно как–то получается, словно сказку какую красивую рассказывает. А в сущности, про обыкновенные вещи говорит. И на парадах мы бывали, и на курорты ездили. А у него и правда и вместе с тем черт знает как здорово получается. Интересный человек, восторженный. Недавно с ним снова несчастье произошло. Мина подорвалась. Подорвалась оттого, что по мине осколком стукнуло, когда Туркина немцы обстреливали. Ранило его, но не сильно. А вот от контузии снова слепота произошла. Он так и шел с поля напрямик. Голову поднял и шел, а в него стреляли. Что мы пережили — сказать невозможно. Прибежал я к нему в санбат, взял его за руку, а рука дрожит. Я говорю: «Как же теперь, Яша?» — «Никак, — сказал он. — Снова телефонистом буду».
А из–под повязки у него слезы текут.
Но ничего, выздоровел он. Только теперь очки велели носить. Но они ему не мешают.
Помолчав, Воронин сказал медленно и вовсе не для меня:
— А жена у меня очень хорошая, такая хорошая…
На следующий день я шагал по лесу к узлу связи.
За ночь выпал снег. Снег лежал покровом необыкновенной белизны. В чистоте, в свежести рождались редкие снежники и падали с мягким шорохом.
На бревнах, приготовленных для настила блиндажа, сидели бойцы и курили. Один боец стоял со склоненной головой и глядел на свою варежку. Он восторженно говорил:
— Глядите, ребята, маленькая, а до чего здорово сделана! Такая звездочка…
Голос этого человека, тон, каким он произносил слова, заставили меня остановиться. Повернувшись ко мне улыбающимся лицом, боец сбросил что–то невидимое с рукавицы и опустил руки по швам.
— Товарищ Туркин?
— Точно.
Я не знал, что сказать ему: растерялся от волнения и нежности к этому человеку. Не зная, как начать, я спросил:
— Ну как, нравится наша зима?
— Очень красивая, — сказал Туркин. — Вот уже второй раз вижу и все надивиться не могу.