Шрифт:
— Еде это ты всему этому научился, Елохов?
А Елохов, низко склонив голову над работой, выводил тоненьким и словно сдавленным голоском, тихо и не совсем внятно, будто голос, рвавшийся полной силой из его груди, потухал вдруг во рту:
Чуднай ме-е-сяц плывет над ре-ко-о-ю Все в объять-ях ночной ти-и-ши-ны…Проворно бегает его иголка по шитью, то вонзаясь в шитье остриём, то блестя, выскакивая наружу. Слышно, как с шипящим присвистом шумит и шуршит продергиваемая сквозь налощенный коленкор нитка.
Ничего мне на све-те не на-а-до…Елохов совсем забылся.
— Елохов, а Елохов!
Елохов, наконец, поднимает голову.
Он хмурится и говорит грубо:
— Ну, чего тебе?
Но в лице его какое-то растерянное выражение.
Глаза из-под нахмуренных бровей бегают по казарме. Спина согнута, плечи чуть-чуть приподнялись.
Потом глаза опять на мгновенье останавливаются на любопытном товарище.
И сейчас же веки трепетно вздрагивают, и видно, что ему трудно не опустить глаза, будто в глаза ему блестит свет, и ему больно смотреть на свет, а он все-таки не хочет отвести глаза.
Вот опять мигнули веки с дрожью, быстро-быстро…
Он опять сдвигает брови.
— Ну, чего тебе?
Голос, однако, у него теперь неуверенный.
А товарищ смеется.
— Где, спрашиваю, научился?
Сам говорит, а сам смеется.
Словно слова выходят у него изо рта с этой улыбкой… Слова срываются с губ, а улыбка остается, насмешливая, растягивающая губы.
И вместе с тем Елохов видит, что он ищет кого-то по казарме…
Небось, уж выдумал, как поднять его насмех, и сейчас увидит кого-нибудь и что-нибудь крикнет.
И Елохов кричит сам:
— А тебя кто научил лаяться?
— А я тебя разве лаял? — говорит товарищ.
Елохов хмуро молчит.
Потом говорит:
— Не лаял, так облаешь.
Теперь глаза у него опущены. Но он знает, что товарищ еще тут, стоит над ним… И им овладевает неприятное чувство. Он знает, что товарищ смотрит на него сверху все тою же улыбкой, и тот же насмешливый взгляд, озаренный насмешливой улыбкой, словно ползет по нем, раздражая ему нервы.
— Баба, — говорит товарищ.
Елохов молчит.
— Солоха!
Елохов продолжает молчать.
— Савелиха!
Тоже молчание.
— Модистка!! — уже почти кричит солдат.
Елохов вскакивает, откидывает наотмашь руку, на лету сжимая пальцы в кулак.
Но с колен у него сыплются ножницы, воск, катушка ниток.
Бормоча что-то, он нагибается к полу.
И он слышит, как громко хохочет солдат, обозвавший его модисткой, а другие товарищи тоже хохочут.
III
Карпенко, вероятно, плохо перевязал себе рану.
Нога у него опять разболелась. Он чувствовал, что не может встать без посторонней помощи.
— Елохов, помоги подняться.
Елохов присел, охватил его правой рукой за спину и стал потихоньку подниматься, держа в левой руке винтовку.
Он видел, как, когда он так поднимал Карпенко, тот закусил нижнюю губу и чувствовал, как по его телу пробежал трепет. У Карпенко словно свело плечи; одно плечо опустилось, другое поднялось почти до уха.
Он протянул вниз руку и осторожно пощупал то место, где была рана.
Потом медленно выпрямился.
Лицо у него побледнело, рот был полуоткрыт, дышал он быстро и коротко, все не закрывая рта.
— Говорил я вам еще вчера… — начал было Елохов, но Карпенко его перебил.
— Веди! — проговорил он тихо.
Голова у него склонилась бессильно. Казалось, шейные мускулы у него сразу ослабели.
Обняв Елохова за шею, он почти повис на нем, продолжая держать голову опущенной и дышать частым, отрывистым дыханием.
Елохов сталь осторожно подвигать его вперед.
До цепи было недалеко, но Карпенко почти каждую минуту говорил Елохову.
— Погоди.
Елохов останавливался.
Карпенко опять, как раньше, опускал руку и трогал рану двумя пальцами то там, то тут по всей перевязке.
Он прикасался к перевязке самыми кончиками пальцев чуть-чуть и сейчас же отдергивал пальцы, но всякий раз после этого он вздрагивал всем телом мгновенной трепетной дрожью и сторонился всем телом, даже голову отклонял в сторону — точно сторонился от раны.