Шрифт:
Он вышел вслед за мной, чуть погодя, и набросил на плечи куртку. Он всегда так старался заботиться обо мне — куда больше, чем хозяину крепости пристало заботиться об одном воине, не самом сильном и умелом. Может быть, он как-то по-своему меня любил, хотя, по правде, куртка была ещё не нужна: чуть прохладный вечер, середина лета. И в некотором смысле с тех пор здесь всегда середина лета.
Я продолжала смотреть вниз и вперёд: в непрочной тьме от подножия крепостной стены и до горизонта зажигались мириады огней — без системы и узора, группами и поодиночке, и совершенно неясно, что я могла бы там рассмотреть, какую надежду, какое спасение? «Я никогда не дам тебе умереть», — вот что он сказал, но я не обернулась.
— Это просто слова, — но, помолчав, добавила: — красивые слова, спасибо.
«Это не просто слова». «Послушай, если я что-то в этом мире и понимаю, так это смерть» — так и сказал, глупо, пафосно, он вообще-то был помоложе и, видимо, поглупее меня. Независимо от этого он был хозяином крепости, а я — его воином. «Она везде, везде, я вижу. Мы должны ежесекундно воевать с ней, прямо сейчас, или не будет никакого „потом“» — а в голосе: и хорошая, мужская жёсткость; и рядом — гордость за то, что он говорит такие важные вещи, и так хорошо, чётко и жёстко. Он был смешной, а я не улыбнулась.
— Всё это игрушки. — по неизвестным причинам, мне позволялось говорить с герцогом даже в таком тоне. И обращаться на «ты»: — Ты извини, но я вот как раз об этом задумалась: мы всё время про неё говорим, но никто же пока не умер по-настоящему? В смысле, ну, многие штуки немножко похожи на смерть, это даже красиво, но ни ты ни я не видели вблизи, что такое реальное умирание, и мёртвых видели только на похоронах каких-то чужаков, мёртвых как декорацию. Я не думаю, что мы что-то о ней знаем. Но наверное, ещё узнаем потом.
А он не стал даже и спорить, не по мудрости, конечно: он был насквозь из своих книжек, и часто пытался действием, жестом сказать больше, чем могут выразить слова. Он мог, например, сделать так: отогнуть воротник куртки, лежащей на моих плечах, ткнуться губами мне в шею, под волосы, и шептать неестественно отчётливо «мы будем жить, будем жить, никогда не дам тебе умереть», и шарить руками по телу, под одеждой, и ветер был уже прохладный, особенно, когда он задрал мне футболку, и всё было так нарочно, так выдуманно, что я не удержалась и попросила:
— Не надо. Давай потом?
(И это «потом» действительно, всё оправдывало и объясняло. Хлипкую ненадёжную крепость, с навсегда пожелтевшей ванной, ободранными обоями, дырой в дальней стене туалета, из которой приходили любопытные крупные пауки, и кроватью, которую каждый вечер заново приходилось восстанавливать из обломков — потом у каждого, кто сидел здесь ночами, всё равно будет своё жильё. Дурацкие работы, какие-то ночные киоски, лаборантство на треть ставки — потом будут офисы. Полтетрадки, в которой ничего не писали уже полгода — потом кто-нибудь допишет или выбросит её.)
Он молча ушёл с балкона в комнату, где как раз открывали третью. А я осталась, думая о том, что крепость слишком ненадёжна, что раздевшись догола в ванной, где осыпалась штукатурка и ржавые трубы, чувствуешь себя беззащитной. Что замок на входной двери легко открыть ножом, и кто угодно может пробраться в крепость или сбежать из неё. Что при всей неизменной готовности герцога к битве, он поразительно хреново вооружён.
(Вероятно, всё это не имело значения; в каком-то смысле. Хотя бы в том смысле, в котором здесь всегда середина лета.)
Ещё я думала, что он вряд ли действительно хотел быть моим хозяином и полководцем. И даже вряд ли хотел быть моим мужчиной. Всё, чего он хотел, и мог бы даже успеть — быть моим отцом. Баюкать меня, рассказывать сказки, когда я не могу заснуть, вытирать мне слёзы и дуть на ранки, смазывая их зелёнкой, больше ничего.
И долго ещё стояла на балконе, твердила литанию против страха («Когда он уйдет, я обращу свой внутренний взор на его путь. Там, где он был, не будет ничего. Останусь лишь я».») и чувствовала себя Полом Атридесом, которому старуха из Бене Гессерит уже предсказала будущее: «А для отца — ничего».
Памяти золотой рыбки
...Он засмеялся, и я его ударила. Наотмашь тыльной стороной ладони по лицу как в кино. И как в кино, струйка крови немедленно стекла из уголка его рта, очень ненатуральной крови, как будто он заблаговременно положил за щёку пакетик с бутафорской. Я ударила ещё раз, и ещё, и не могла остановиться, а он смеялся и не мог остановиться, и это правда было смешно, наверное, и те люди, которые к нам бежали, им всем стоило остановиться и посмеяться, на самом-то деле.