Шрифт:
— Есть, государь… У кого их нет?! У Христа — и то… Да я не страшусь врагов — я страшусь друзей. Враг, он что волк — клыки всегда наруже. С врагом, государь, и в тёмный лес пойдёшь, а с другом — и в чисто поле не суйся.
— Говори… Ещё говори!.. Я велю тебе!
— Да што говорить то, государь? Вестимо, как оно на белсвете ведётся: скотина чешется бок о бок, а люди врозь!
— А почто так, почто?..
— Про то Бог ведает, государь. Он создатель и руководитель человека.
— Нет, нет! — вскрикнул с гневным испугом Иван и выбросил вперёд руку, словно преграждал мужику вход в святая святых. — Бог создал человека для нетления и соделал его образом вечного бытия своего. Но человек пошёл вслед похотей своих! Бог сотворил человека правым, а люди пустились во многие помыслы… — Иван задохнулся от жестокого шёпота, на который сорвался его голос, и вдруг примирительно сказал: — Ну-ка скажи, что неверно сие…
— Должно быть, верно, государь, — скорбно промолвил мужик. — Человек хочет добра, счастья, а счастья на всех поровну на земле не припасено. К одному оно в тройках скачет, а к другому пеши не прибредёт. Вот люди и грызутся промеж собой, будто собаки на кость. Раздели Бог счастье поровну промежду всех — усмирились бы люди!
— Неужто и у меня с тобой счастья должно быть поровну? А?.. — Иван снисходительно хохотнул. — Молчишь? Так знай: Бог наделяет счастьем лучших, достойных! Написано: кого он предузнал, тех и предопределил, а кого предопределил, тех и призвал! А кого призвал — тех и оправдал! Подымись, я не гневаюсь на тебя… Я люблю свой народ — правый и неправый, убогий и счастливый, тёмный и просветлённый… И за всех вас несу свой крест! Помоги мне, Господи, снести его! — запрокинув голову и закрыв в изнеможении глаза, тихо прошептал Иван, чуть помедлил, не открывая глаз, расслабленно сказал мужику: — А теперь ступай прочь… Лошадей — самых лучших, и поживей! — и тут же остановил его: — Погоди, дай я тебя поцелую… Душу ты мою, как скородой, продрал. Вновь оживились в ней силы… Теперь я не страшусь своих врагов. — Иван поцеловал мужика, легонько оттолкнул его от себя. — Молись обо мне!
Мужик кликнул девку, передал ей фонарь, а сам побежал на конюшню, побудил конюхов…
Лошадей перепрягли в один миг.
Васька ненадолго замешкался, перемащивая поудобней своё место на передке саней… Девка светила ему фонарём. Иван, уже улёгшийся под шубы и укрытый Васькой поверх них толстой полстью, вдруг приподнялся… Жёлтый свет фонаря высветил его глаза — большие, искрящиеся кругляши, полные алчного восторга и томления. Девка повернула к нему своё лицо, робко улыбнулась. Тьма искушения была в её расхристанной, простоволосой красоте. Губы Ивана будто свело судорогой.
Васька скосился на Ивана, увидел эту судорожность на его губах — затаился, краем глаза следя за девкой. Ох как хотелось ему услужить, угодить Ивану! Видел, девка ему приглянулась…
Лошади нетерпеливо зафыркали, забили копытами… Васька решился: выбил у девки из рук фонарь, схватил её в охапку и неловко бросил в сани — прямо на Ивана, а сам метнулся к лошадям, вскочил на пристяжную и взвил над холками кнут. Лошади яростно рванули с места и вынеслись с ямского подворья. Под ноги им кубарем покатилась шальная темень.
— Господи!.. Господи!.. — в страхе шептала девка, но крепко прижималась к Ивану: бешеная скачка и темень, в которую неслись лошади, пугали её больше, чем Иван. Она в отчаянье прильнула к нему, цепко схлестнув руками его шею, и затаилась у него на груди.
— Не гони, Васька! — крикнул Иван.
Лошади пошли тише. Девка лежала не шевелясь, будто умерла от страха. Иван нетерпеливо расцепил её руки, стал вытаскивать их из рукавов тулупа. Девка не противилась… Живая и неживая, обмякшая, податливая, она покорно дала стащить с себя тулуп. Иван вышвырнул его из саней, быстро откинул полсть, забрал девку к себе под шубы. Девка дрожала, её большие светлые глаза, видимые даже в темноте, доверчиво и тревожно смотрели на Ивана.
— Потешишь меня — одарю, — сухим, срывающимся шёпотом сказал Иван. — А станешь противиться — выкину вон из саней посреди степи… нагую!
— Не стану противиться, — прошептала девка и закрыла глаза. — Воля твоя… Потешу тебя… Уласкаю… Уважу во всём… Нешто выдастся большее счастье — царю уважить?!
— Никак уж научена уваживать? — Голос Ивана напрягся…
— Не научена, — кротко сказала девка, — да нешто не живая я?.. Мне уж осьмнадцать годков! Передержана я… Для Бога берегла себя — в монастырь собиралась… Да батюшка неволил в замуж идти. Потеперь непременно уйду… — Она робко прижалась к Ивану, неумело, осторожно, словно боясь прикасаться к нему, стала ласкать его.
— А греха не страшишься? — спросил Иван, тяжело, нетерпеливо наваливаясь на неё плечом. Её робкая, неумелая податливость и такие робкие, неумелые ласки изводили Ивана, и эта же робкая, неумелая податливость сдерживала его.
— Нешто сие грех? — Девка ещё плотней прижалась к Ивану. — Сие — как раны Христу омыть.
Тихо и таинственно, как наговор, шуршат под днищем саней полозья — неугомонно, наваждающе, властно зазывая в дурманящую, радостную пустоту, в забытье… Как сон, накатывается отрешённость, и радостное исступление страсти останавливает время.
Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Сбивчивая дробь копыт забивает робкие, невольные стоны девки, заглушает её ласковый, угождающий шёпот…
Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Ночь, равнодушная к тайным делам людей, висит над землёй, как потухший фонарь. Тишина, покой — великий покой отрешённости.
Иван лежит на спине, распластанный, изнеможённый, пресытившийся, левая рука его тяжело откинута на девку, отодвинувшуюся от него, чтоб ему было удобней, правая — под головой… На затылке бьётся под его ладонью торопливая жилка — слабенький родничок жизни, и Иван, вслушиваясь в это упрямое биение, чувствует, как вместе с этой жилкой бьётся в нём щедрая, неиссякшая сила жизни, бьётся и распирает его, рвётся наружу, и думает Иван, успокоенно и радостно, что жизнь ещё только началась, что ему всего лишь тридцать три и он всё успеет сделать, всё, что задумал, всего достичь, к чему стремится, всё утвердить, во что верит и что любит, и всё, во что не верит и что ненавидит, уничтожить!