Шрифт:
— А от дурного глаза отводить можешь?
— От дурного глаза — не могу.
Марья пристально посмотрела на старуху — в её взгляде мелькнуло недоверие, но она подавила его в себе. Измученно откинулась на подушки, прикрыла рукой глаза.
Невидимой, чуткой подслушницей затаилась в спальне тишина. Тени по углам казались похожими на чёрных монахинь, сидящих на высоких стульях, так что головы их упирались в потолок, а ноги уходили куда-то под пол. В окошках всё меньше и меньше оставалось света. Вечерело. На соборной звоннице Кремля ударял колокол — к вечерне.
Марья положила руку себе на живот, повернула голову к старухе:
— Скоро?
Старуха наклонилась над Марьей и тоже положила ей руки на живот. Марья вдруг вскрикнула, ударила старуху по рукам, что-то злое пробормотала на своём родном языке.
— Что с тобой, радость моя, государыня?
— Ты холодна, как змея!
Старуха сильней захватила Марью руками, строго сказала:
— Потерпи, радость моя. Добрые руки завсегда холодны, а недобрые — горячи и цепки.
Она приложилась ухом к Марьиному животу, затаилась, послушала что-то, одной ей ведомое, общупала Марью, снова приложила ухо, послушала, твёрдо сказала:
— Скоро, государыня.
— Когда?..
— Как Бог даст.
— Распознать можешь — кого рожу?
— Ежели первые три луны тяжко брюхатила — малец будет, а легко — девка. Да ежели йжу всякую лакомо ела — також на мальца выйдет.
— Ступай!
Старуха ушла. Алёна плотно притворила за ней дверь, зажгла свечи. В спальне стало светло, уютно. Тёмными, многоцветными переливами засветились на стенах ковры, зарделись золотые пиалы на трапезном столике, белым пятном проступило овальное булатное зеркало.
Рядом с Марьиной постелью на деревянных вешальницах висели её царские одежды — тяжёлые, шитые золотом и жемчугом; на невысокой подставке на алом бархате лежал её царский венец, отделанный сканью и драгоценными камнями. Чуть подальше, под стенкой, на сундуках, лежали её девичьи наряды, привезённые из Кабарды. Она больше не надевала их: Иван не любил и не терпел этого её наряда, который напоминал ему о прежней Марьиной вере. Марья хранила свои девичьи наряды в сундуках, чтоб не раздражать Ивана и их общего духовника — протопопа Андрея, который грозил ей небесной карой за облачение в её басурманские одежды. Но иногда, когда грусть и тоска начинали нестерпимо донимать её, когда всё, что окружало её теперь, становилось ненавистным ей, она приказывала Алёне доставать из сундуков свои девичьи наряды. Алёна раскладывала поверх сундуков разноцветные шальвары, халаты из персидского алтабаса, золотые нагрудники, тапочки, унизанные самаркандским баласом, с алмазными подвесками, сафьяновые ичетки [31] , пояса, браслеты…
31
Ичетки — вышитые башмаки на мягкой подошве, без каблуков.
Вселялась тогда в Марью давняя радость девичества, от которой уже навсегда отделили её царский венец и нелёгкая доля московской царицы, но которая ещё оживляла в ней теплотой светлых воспоминаний её прежнюю доброту и ласковость. Преображалась Марья, успокаивалась, утешенная давнишними радостями своего ещё не забытого девичества. Она как будто забывала на некоторое время о своей царственности, становилась весёлой и проказливой, как девчонка: не мытарила мамок, не помыкала Алёной, дарила им подарки, кормила изюмом, играла с ними тайно в кости, выучившись этой игре у самого царя.
Только со временем всё реже и реже приказывала Марья доставать свои девичьи наряды: ожесточала её однообразная, затворническая жизнь, истомляли дворцовые палаты, тёмные опочивальни… Одиночество угрюмой сиделкой коротало с ней долгие дни и ночи, и всё меньше и меньше радости приносили Марье её воспоминания, и всё равнодушней взирала она на свои девичьи наряды — они превращались для неё в простое тряпьё, ненужное и никчёмное, которое уже давно стоило бы выбросить, да почему-то не хватало духу.
Вот и нынче — с самого утра велела Алёне раскрыть сундуки, а не повернулась, не глянула… Целый день лютовала, над мамками измывалась, хлестала их по щекам да выкрикивала проклятья на своём непонятном языке.
Алёне жалко Марью, но она боится её — не решается ни заговорить с ней, ни занять чем-нибудь… Да и страшно Алёне быть одной с Марьей. Страшат её жгучие Марьины глаза, страшит её жгучий шёпот… Алёна крестится украдкой на образ Богородицы, сверкающий золотым окладом из святого угла… Взор Богородицы кроток, потуплен — она как будто не хочет видеть Алениных страданий, и от этого ещё страшней становится Алёне.
— Ежели помру, небось обрадуешься? — жёстко выговаривает Марья.
— Бог с тобой, государыня!.. Пошто мне такой грех? Люба ты мне. Прикажи, смерть за тебя приму.
— Мамки уж непременно обрадуются…
— И мамкам ты люба… Кротки они, государыня моя.
— Ежели помру, государь в первую же ночь тебя под себя потянет!
— Господи Исусе!.. — повалилась на колени Алёна. — Государыня!.. Христом Богом заклинаю! Пошто страшное такое на меня накликаешь? Чиста я пред Богом, пред тобой, пред всем светом!