Шрифт:
На рассвете приближённые Каракеша перебили пьяных кметов, а Авгул, на этот раз изменяя своей привычке, сонному Булату отрубил голову и, ухватив её за волосы, понёс к Каракешу.
Наутро, столкнув в воду убитых и взяв с собой что можно было увезти и унести, на треть поредевший отряд ордынских разбойников стал переправляться через Пьяну-реку, ставшую свидетельницей ещё одной трагедии.
4. В СТАРОЙ РЯЗАНИ
Олег Иванович стоял на одном из холмов Старой Рязани, похожем сейчас на могильный, и смотрел, как на Оке, теснясь, ломаясь и налезая друг на друга, неслись по мутной воде льдины с остатками следов от полозьев саней и конского навоза.
Тёплый весенний ветер шевелил на его непокрытой, красивой, гордо сидящей голове уже начинающие седеть волосы — рязанскому князю шёл сорок третий год, распахивал полы терлика — длинного кафтана с короткими рукавами. Совсем недавно князь надел его вместо смирной одежды, которую носил в дни великого траура. Сколько же дней таких выпало на его долю?.. Много. Сказал же вчера ключник Лукьян: «Олег Иванович, у вашего смирника скоро локти прохудятся. Новый бы, что ли, сшили...» Дурак! Но вдруг вспомнились доверчивые глаза Лукьяна с выцветшими бровями, и улыбнулся: «Нет, Лукьяшка, я его и с драными локтями донашивать буду... Ещё потерпит. Не всегда ведь одни душевные болести... Вон как ломает солнце лёд и как струятся пока ещё мутные воды широкой Оки!
Стремянный [59] дядька Монасея, державший в поводу каракового, с рыжими подпалинами в паху и на груди, рослого жеребца, кашлянул в кулак, стремясь вывести из задумчивости рязанского князя, но Олег Иванович даже не повёл бровью.
Зачаровывала необъятная речная разлившаяся ширь, на которой сейчас велась трудная очистительная работа. И как при виде этого полнится душа надеждой и радостью, как она взмётывается ввысь, в уже начинающее голубеть весеннее небо!
59
Стремянный — слуга-конюх.
После Мамаева осеннего нашествия в отместку за побитие его одноглазого Бегича московским князем Дмитрием Ивановичем перевозились до нового года из мещёрских болот, куда снова пришлось хорониться, в родной до боли и несчастный до кровавой мути в глазах Переяславль-Рязанский, избранный столицей рязанского княжества, когда уже стало ясно, что Старую Рязань после Батыя не восстановить. Он не только превратил соборы и храмы в груды развалин, не только всё пожёг и искурочил, но даже взрыл, поганая собака, земляные валы.
А теперь вот подобная участь постигла и новую столицу. Когда выбрались из болот, увидел князь свой поруганный Переяславль, лежащий в пепле, в чёрных чадных головешках, на глаза навернулись слёзы. Но наутро, надев траур по убиенным своим людям-рязанцам, принялся, как всегда, хлопотать и действовать.
Олегов двор с каменными теремами, ещё построенными Олегом Святославовичем неподалёку от озера Быстрого, Мамай не тронул, видно, сам останавливался в нём. Так оно и оказалось: всё внутри теремов было побито, занавожено, опоганено.
«Чада мои, рязаны многострадальные. Да доколь терпеть-то нам? Вон уж снова поговаривают: собирает проклятый сарайский змей свою темень на Москву, а минует ли нас?.. Опять пожжёт всё, пограбит... А жалко-то как! Вон снова торги развернулись на берегу Лыбеди, уже дома взрастать начали, и не какие-нибудь курные избы, а с трубами и с слюдяными окнами, выползли за границу, окаймлённую реками Лыбедью и Трубежом, отчего и получила эта народившаяся слобода прозвище — Выползово. А взять, к примеру, Верхний Посад. Сами посадские затеяли каменную церковь строить. Осталось крышу подвести да купола поставить. Нет, браты мои, поплачем, похлюпаем носами да и засучим рукава... Так повелось и до Батыева нашествия, когда на рязанское княжество погромом шли свои же, русские: за двадцать семь лет до Бату-хана владимиро-суздальский князь Всеволод посылал с полками взять полон своего меченошу Кузьму Ратишича, а Москва сколько лет зарилась на Коломну да Лопасню — в конце концов заграбастала! — и тоже ничего — топоры в руки, и начинали другие возводить форпосты. В Рязани браты мои, грибы с глазами... А теперь вот в двадцати километрах от Переяславля «врата» в мещёрские леса и болота каменные класть будем, монастырскую крепость Солотчу на берегу реки Старицы. На Москве говорят: «Куды им, косопузым, до каменных стен, хоть деревянными бы пока ограждались...» К зиме ближе пришли двое с Московской земли с топорами, говорят: «Пришли пособить. Конечно, не за Божье спасибо». Понятное дело. Только я их спрашиваю: «А пошто с топорами?» «Как так?! — растерялись. — Тын али что городить будем. Дома рубить из сосны...» «А если из камня, — подзадориваю московитов, — да так, чтоб на века?.. Сможете по камню-то работать?» «Отчего же, объясняют, — можно и по камню...» «Мы люди бывалые», — отвечает тот, кто постепеннее, чернявый, на глаз смекалистый, рослый. А вижу, не ожидал от меня такого вопроса. Нарочно к каменной кладке приставил... Пусть потом говорят: «Олег Иванович не лыком шит да верёвкой свой корзно [60] подпоясывать не будет...» Пока казна дно не показала, от отца, дедов и прадедов завещана. У нас ведь тоже свои Калиты имелись... У нас она в надёжном месте припрятана и по пустякам не тратится...»
60
Корзно — богатая верхняя одежда.
Дядька Монасея так близко подвёл жеребца, что пришпиленный к седлу алый княжеский плащ, встрепенувшись под шаловливым ветром, концом провёл по лицу Олега Ивановича. Тот отвёл взгляд от спешащих к Итилю льдин.
— Что, дядька Монасея, скажешь?
— Не простудились бы, княже, ветер-то тёпл, да щекотлив.
— Ничего, — а мурмолку [61] надел: Монасея просиял — послушался...
Князь повернулся, пошёл широким скорым шагом к людям, сидевшим на кирпичных развалинах бывшего Успенского собора, разбитого тяжёлыми осадными орудиями Батыя, и стучавшим по длинным зубилам большими молотками. Мастера откалывали от стен большие куски и переносили на носилках к самому берегу Оки: зимой возили их на санях к Старице, теперь, когда сойдёт с Оки лёд, будут грузить на лодки.
61
Мурмолка — шапка, больше похожая на колпак.
— Что, Игнатий, бруски-то эти, пожалуй, покрепче московского белого камня? А?
— Покрепче, княже, — искренне сказал мастер, чернявый, широкоплечий, узкий в талии, не кто иной, как дружинник великого московского князя Дмитрия Ивановича. — Да вот посмотри, Олег Иванович, что Карп с Василием Жилой откололи, — и подал рязанскому князю искусно вылепленный из белой глины карниз. — Тут про какого-то Якова написано.
Олег Иванович взял карниз, повертел в руках и прочитал: «Яков творил».