Шрифт:
Судя по тому, как долго и неуверенно добывал себе трон в Синей Орде, Тохтамыш вояка некрепкий, и Тимур, сделав его правой рукой, должен быть им не особенно доволен. «А не пойти ли мне вначале войной на Тохтамыша и прибрать под свою руку его людей и золото?! А потом уже двинуть свои рати на Русь... Да зачем мне люди?! Их у меня тьма, а золота и того больше. Захочу — накуплю ещё фрягов, да и на подходе уже войско с Кавказа... А в Синей Орде, знаю, казна пуста, как шаманский бубен... Да если и пойти на неё сейчас, значит, поссориться с Железным Хромцом... Этого делать нельзя. Вот когда сяду на Москве да заставлю воевать в своём войске русских, тогда-то и поглядим — кто сильнее? Тогда-то и сам Хромец не будет страшен! Ещё попробуем на зуб, из какого он железа сделан!»
Но казалось Мамаю: чего-то недостаёт в его рассуждениях, что-то главное ускользает, не даётся в руки. Что?!
Он ещё крепче прижался лопатками к каменной бабе и закрыл глаза.
Неожиданно прозвучал гонг, призывающий воинов к принятию пищи. Мамай, обжигаясь, проглотил варёную баранину и снова взглянул на Итиль: под правым противоположным берегом плыли купеческие баржи. Отсюда, с высокого берега, они, под парусами, были похожи на стаю белых лебедей, вытянувшихся друг за другом. При этом сравнении Мамаю словно кольнули иглой в сердце: Акку — Белый Лебедь... «Салфат, Гурк, помогите!..»
Да, мир жесток, и кто на миг забывает об этом — тут же наказывается муками и страданием. Доверчивость красит только детей, мужей обрекает на осмеяние...
«Салфат и Гурк, но сейчас я взываю к вам!..»
Но вот Мамай поднял голову к небу, и глаза его выхватили из кружившихся орлов одного, сильного, с длинными крыльями. Слегка изогнув их, он изящно парил над землёй.
Вдруг круги птицы стали быстро сужаться, полёт сразу приобрёл упругость и стремительность, и повелитель понял, что хищник наметил свою жертву. Жажда охоты тоже охватила Мамая, он теперь и сам был тем орлом: только какая добыча как награда ожидает хищника?! Великий стал молить про себя, чтобы это мог быть не грязный суслик или степной ушастый заяц, а волк или горный баран, ну пусть, в конце концов, и красная лисица.
Орел, спускаясь всё ниже и ниже, в один миг сложил крылья и стрелой, словно пущенной из арбалета, упал на землю. И душа Мамая, и мысли его тоже ринулись стрелою, и, когда великий хан увидел в когтях орла рогатую Голову барана, он облегчённо вздохнул и удовлетворённо закрыл глаза. «Это по-нашему...» — подумал, и уголки его губ задрожали.
«Почему Тимур, такой же бывший темник, не чингизид, как я, поддерживает изнеженного ублюдка Тохтамыша?! Что за великая игра кроется за этим?.. Разве я своими делами и мужеством не доказал Тимуру, что со мной надо дружить?! Два сильных тигра в степных тугаях — это мы, а потомки Потрясателя Вселенной давно устроили грызню между собой, возню, делёж, словно шакалы над трупом кабарги, наполовину обглоданной зверем, убившим её...
Железный Хромец что-то задумал... Уж не хочет ли он стать тем первым тигром, которому не будет равных... Значит, я должен исчезнуть. Что, собственно, такое — умереть? Раствориться в вечности, как растворялись не только сильные мужи, а целые народы. Вот по этой степи, на берегах Итиля, проносились на лошадях скифы и гунны, воевали, любили, а их уже нет, только в память о них стоят эти каменные истуканы — слепоокие бабы...»
Подумав так, Мамай лопатками ощутил какой-то жуткий, сковывающий тело холод, исходящий от одной из них, проникающий прямо в самое сердце... Великий с суеверным страхом отодвинулся от каменной девки, быстро вскочил на ноги, взмахнул камчой. Ему подвели коня. Но повелитель крикнул:
— Мне нужна лодка!
С десяток тургаудов бросились вниз по откосу к воде, где в зарослях камыша покачивалась с крутым носом и высокими бортами лёгкая посудина.
Мамай на ту сторону Итиля взял с собой, кроме гребцов, постельничего Козыбая и Дарнабу, Челубею же приказал оставаться с отрядом.
Повелитель сел на нос лодки, он не повернул головы к противоположному берегу, а смотрел на тёмные обнажённые спины гребцов, на их мышцы, перекатывающиеся на лопатках при каждом взмахе вёсел. От их тел несло резким запахом пота и немытой кожи, но этого великий не чувствовал, привыкший ежечасно, ежеминутно, за исключением, когда оставался один в юрте или гареме, находиться среди своих воинов, не знавших, что такое баня.
Оказавшись на середине реки, гребцы, сидящие по левому борту, вдруг подняли вёсла, и лодка резко повернулась к скалистому утёсу, торчавшему огромной пикой на фоне синего неба. «Куда это правит повелитель? Что он задумал?» — вопрошал про себя Дарнаба, не скрывая уже своего волнения. Пальцы его, сжимающие борт лодки, заметно дрожали.
Мамай резко повернулся к нему, ощерив свои редкие крупные зубы в жёсткой улыбке и вперив в лицо итальянца какой-то отрешённый, весь в себя углублённый взгляд, медленно заговорил:
— Ты учёный человек, Дарнаба. Ты повидал много стран и народов, много делал зла и много сносил от людей... Скажи: во что веришь?.. — и, увидев на лице итальянца замешательство, поднял руку. — Молчи. Знаю... В силу стрелы, кинжала и яда. Это всё очень просто, Дарнаба. Так же просто, как день зачинается с восхода солнца, жизнь человека с первого крика ребёнка, вылезающего из чрева матери на этот солнечный свет, и всё потом кончается мраком: день — ночью, жизнь человека — могилой. И нет на земле ни одного человека, который мог бы избежать иной участи. Как хотелось Потрясателю Вселенной жить на земле вечно, но великий китаец [68] сказал ему на это прямо в лицо, не боясь, что может умереть, не показав своей крови [69] : «Жить вечно не будешь, ты смертный, как все, и тело твоё, разложившись в пыль, смешается с пылью земли...»
68
Великий китаец — так звали Чан Чунь-цзы. Вместе с другими мудрецами он жил в горах, отыскивая философский камень «дань», приносящий долголетие.
69
Умереть, не показав своей крови, значит быть удавленным тетивой.