Шрифт:
Известно, что восприятие политики, и в частности политической информации, зависит от установок и стереотипов политического сознания, самосознания и политической культуры. Установка как предготовность реагировать тем или иным способом на политические события выявляла внутреннее качество субъектов советской политики 1950-1980-х гг., природа которых коренилась в предшествующем опыте и большевистской политической культуре. Их интегративная характеристика – стереотипизация.
Так, применительно к Западу заметны черты единства в восприятии триумфаторских, уничижительных и конфронтационных стереотипов. Различные по функциональной направленности, эти стереотипы активно формировали образ «врага», утверждали тип политической культуры, в которой упрощения, абстрактность лозунгов, схематизм, нетерпимость к «чужому» переплетались с жертвенностью во имя принципов, уверенностью в собственном превосходстве и процветании [34] . Стереотипизация в ее многообразных выражениях охватывала идеологию, пропаганду, официальный слой науки, проникала в сферу обыденного сознания, встречая там, однако, противодействие в песнях, анекдотах, статьях, книгах.
34
В другой группе – изоляционистские стереотипы, которые, в отличие от активистских, направляли борьбу с «тлетворным влиянием Запада», выступали буфером преодоления несовместимой идеологии, в то время как активистские, как правило, воплощали мессионистские идеалы.
Стандартизация ценностных ориентаций закрепляла стереотипы монолитности и единства. Отсюда – эмоционально окрашенные, устойчивые образы «своего» и «чужого». Вместе с тем поле восприятия реформаторов и традиционалистов отличалось мерой «расплывчатости». Чем большей была эта мера, тем сильнее проявлялась приверженность влиянию эмоций. Отсюда «кузькина мать» (Kuzka's mother) Хрущева или «нам подбрасывают» Горбачева.
Отражение политической реальности как вида деятельности (функция политического мышления) представляло реальность в виде суждений, выводов, решений, умозаключений. С одной стороны, содержание политического мышления советских «
верхов» 1950-1980-х гг. определялось не столько логическими механизмами, сколько установками, целями и ценностями. С другой стороны, политическое мышление вместе со знаковыми моделями оперировало перцептивными категориями (образами, мифами, верованиями).
Можно предположить, что с реформизмом более связаны интуитивная, образная и аналоговая формы политического мышления. В этом смысле реформизм создавал специфический пространственно-образный контекст, важный для политического творчества. Традиционализм, скорее, являл пространство аксиоматического мышления, освобождения себя от обязанности постоянно давать публичные ответы на острые вопросы, выявлять реальные причины без ссылок на авторитеты. Такое мышление давало возможность продуцировать фиксированные оценки, однозначно сформулированные схемы.
Традиционалистский ракурс оставался ведущим для взаимодействия с опытом и актуально протекающими событиями, включая оценки состояния и перспектив советского блока, противостояния Западу, сохранения в чистоте «ленинских заветов». Критичность оценок, ассоциативность соотносились с цельным воспроизводством действительности.
В спорах с реформаторами у традиционалистов чаще проявлялось ситуационное мышление. Можно в этом плане указать на политический стиль сталинских адептов начала 1950-х гг., политико-психологические характеристики времени «антипартийной группы» 1957 г. или на политические акции сторонников «фундаментального большевизма» конца 1980-х – начала 1990-х гг. (Н. А. Андреева, Р. И. Косолапов, И. К. Полозков) [35] .
35
Письма Л. М. Кагановича в Центральный комитет, Генеральным секретарям ЦК КПСС и в адрес съездов партии (1960-1986 годы) (Каганович Л. М. Памятные записки. Приложения. М., 2003); Андреева Н. А. Не могу поступиться принципами // Советская Россия. 1988. 13 марта; Косолапов Р. И. Слово товарищу Сталину. М., 2002. Его же. Сталин и современность. М., 2011.
Традиционалистское восприятие более чувствительно к интонации, метафорическому смыслу, образности речи, оно почти не понимает глаголов, абстрактных терминов, не способно на ложные высказывания, хотя по-своему и понимает юмор. Интересные замечания по этому поводу представила Н. Б. Лебина, сравнивая «Толковый словарь языка Совдепии» и словарь-справочник «Новые слова и значения». Ссылаясь на мнение Вильгельма фон Гумбольдта, она пишет: «“глагол… резко отличается от имени существительного и других частей речи, которые могут встречаться в простом предложении… Все остальные слова предложения подобны мертвому материалу, ждущему своего соединения, и лишь глагол является связующим звеном, содержащим в себе и распространяющим жизнь”. Создатели “Толкового словаря языка Совдепии” сочли возможным и необходимым включить в его состав всего лишь 57 глаголов, из них к хрущевскому времени относятся 5 (“глушить”, “загнивать”, “прописать” (?), “разложиться”, “репрессировать”)». Иное дело – «Словарь-справочник», который «включает 3500 слов, из них 135 глаголов, причем в большинстве своем – это новые глаголы, что свидетельствует о динамизме языка хрущевского времени. Лишь 18 глаголов, в числе которых “выбить”, “дать (на лапу)”, “загорать”, “капать”, “спустить” и др., обрели иной смысл в изменившихся социокультурных условиях» [36] .
36
Левина Н. Б. Лингвистические источники периода десталинизации в СССР (опыт сравнительного анализа «Толкового словаря языка Совдепии», словаря-справочника «Новые слова и значения» и «Краткой энциклопедии домашнего хозяйства») // Новейшая история России / Modern history of Russia. 2011. № 1. С. 20-22.
Что касается реформистской ориентации, то она, скорее, соотнесена с геометрическим восприятием мира, одномоментной (холистической) обработкой информации, что обеспечивало образный охват ситуации, формируя полный образ из фрагментов. С этим, возможно, связана специфика пространственной геополитической картины, представленная в различных официальных текстах.
Наследники Сталина, казалось, были обречены на «новое» политическое мышление, которое по определению направлено на преодоление инерции, предполагает гибкость, инициативность, творчество. Их «новое» мышление должно было опираться на политико-психологические характеристики, проявляющиеся в принципиально иных, чем прежде, способах принятия политических решений и их практической реализации. Однако «новизна» на деле сочеталась с инерцией, нежеланием менять систему взглядов и оценок, изменить направленность и характер действий, отказаться от привычного механизма принятия решений. Групповой конформизм, убежденность в полном «совершенстве» своей веры – значимые характеристики традиционализма и реформизма 1950-1980-х гг. Партийный и личный опыт советских «верхов» мало учил тому, как подходить к системе и людям, сохраняя новизну взглядов, как уходить от прежних формул. С этим связана еще одна функциональная особенность традиционализма и реформизма – единство в признании идей гармонии интересов партии и народа, бесконфликтности политической жизни, построения общенародного государства, устройства социально однородного общества, ликвидации граней между классами, устранения различий между городом и деревней.
Дихотомической асимметрии соответствует распознавание «своих» и «чужих», узнавание и неузнавание. Recognition/ misrecognition, connaissance/meconnaissance – основные понятия теории идеологии Л. Альтюссера, по мнению которого функция идеологического узнавания есть «одна из двух функций идеологии как таковой (ее обратная сторона – это функция неузнавания)» [37] . Идеология функционирует так, что среди индивидов она «рекрутирует» субъектов или «трансформирует» индивидов в субъекты. В этом плане традиционализм как доминантный спектр четко «узнавал» лица врагов и друзей Советского Союза, твердо ориентировался в выявлении «левой» и «правой» части пространства. Традиционализму в большей мере, чем реформизму, соответствовала конспиративистская ментальность.
37
Althusser L. Ideology and Ideological State Apparatuses (Notes towards an Investigation) // Mapping Ideology. London, 1994. P. 129.
Модификационная адаптация 1950-х гг. вынужденно меняла многие структуры, объекты, включая формат Коминформа – детища Сталина и Жданова, а с ним и конспиративистскую ментальность – преграду переменам в социополитической и идеологической сферах [38] . Субъектно-деятельностный подход к изучению политического менталитета позволяет выделять конспиративистскую ментальность как самостоятельный уровень субъектности. Бинарность конспиративистской ментальности [39] обусловлена тем, что ее неосознанные структуры – более устойчивые образования, менее подверженные изменениям. Осознанные структуры политического менталитета, наоборот, более динамичны и склонны к диверсификации. Это можно подтвердить сравнением конспиративизма Коминформа и мифосимволики советского Торжества, когда в идеологическом осмыслении, гражданском прочтении и общенародном восприятии «чужое» представлялось иначе, нежели в повседневной практике (800-летие Москвы, 70-летие Сталина и др.). В этом проявлялась амбивалентность образа внешнего врага: функциональный для укрепления внутренней интеграции, политической однородности и социетальной идентичности, он оказывался дисфункциональным для современности, требующей терпимости и культурного многообразия. С очевидностью это продемонстрировал Фестивалитет 1957 г. При этом традиционалистское конструирование образа врага по-прежнему осуществлялось посредством формирования враждебных представлений об Они-группах и исходящих от них угрозах, что связывалось с потребностями формирования внутригрупповой идентификации Мы-группы.
38
Стариков H. В. Конспиративистская ментальность Коминформа: особенности политического менталитета «холодной» войны // Гуманитарные и социальные науки. 2014. № 1. URL: http://hses-online.ru/2014_01.html.
39
На это обращает внимание Р. Хофштадтер, который пишет: «Мир конспиративиста радикально дуален и полон угроз; в нем проводится четкая грань между силами добра и силами зла, причем последние одерживают верх» (Hofstadter R. The Paranoid Style in American Politics and other Essays. N.Y., 1965).