Шрифт:
Окончательно очнулся Покаля, когда ему влили в рот кружку крепкого чая. Он приподнялся на локте и стал жадно шарить глазами, смотря мимо окружавших его людей. Он искал взглядом сохатого. Болезненно и настойчиво крутилась мысль: если сохатый испустил дух, то и он умрет. Между собой и зверем он усматривал тесную связь: все живое — едино.
Сохатый был жив. Более того — он стоял на ногах и пил из ведра, швыркал водой. Круп зверя проглядывал сквозь сумерки огромным серым пятном. В мозгу Покали сверкнул короткий луч радости: жив! Оба живы!
Горел костер. Пожарные переговаривались:
— Над Читой стояло целое море дыма, машины днем ходили с включенными фарами.
— Надо полагать: четыре таких пожара слились в один фронт!
— На Куке верховик ударил — провода на столбах плавились.
— Парашюты… ветром! Двое пожарных, якуты, залетели на камни — оба сейчас в больнице, гипс на ногах.
— В Якутии — там мох. Пожарный летит с парашютом, целит на мох — мягко!
— А у нас на Оби…
Покаля про себя дивился: вот, оказывается, каких он дел натворил! Тушить читинские лесные пожары приехали люди с Ангары, Оби, из Магадана, Якутска.
— На Бургене, говорят, сам лесник поджег — покосы опаливал, — хрипло сказал мужик, который давеча плакал и тряс кулаками в бессильной ярости, стоя у полосы огня. — Я бы этого лесника посадил на смолявый пень, когда тот возьмется угольями…
Покаля похолодел: вот сейчас его спросят! Кто он такой, откуда и что тут делает.
Но никто не спросил: не только имени, даже и прозвища никто не знал. Покаля — прозвище ему такое дали в поселке, дома. «Живем покаля!» — любил он такую присказку. Но здесь его никто не знал и не пытался узнать.
Сохатый всю ночь топтался вокруг лагеря. Покаля, ворочаясь в спальном мешке, слушал постук копыт и фырканье зверя. Мельтешили вдали злые глаза огня, отрезанного от живого леса канавами. Страшным, зловещим выглядел дикий огонь в провалах ночи.
После полуночи по брезенту и веткам деревьев тихо зашлепало: падал густой липкий снег! Он валил с неба тяжелыми мокрыми ошметьями, налипал на стволы деревьев, колодины и коряги. Сохатый возбужденно фыркал — очевидно, и он понимал, какое это спасение для тайги. Колючие глаза огня окончательно затерялись в белесом мраке.
Беззвучно и медленно народился белый день, белый-белый. Снег поглотил могильную черноту лесных пожарищ, обвисли под тяжестью небесного груза лапы елей и сосен. Вопреки предреканиям бюро погоды снег будто бы предсказал летчик-наблюдатель из Магадана. Хорошим человеком, видать, был этот летчик!
Покаля с трудом выполз из спальника, руки и ноги сделались деревянными, ныла спина. Сохатый, видать, ободрился — стоял недалеко, склонял морду вниз, что-то жевал. Покаля его сразу увидел. «Все живое едино, все сущее на земле скатано в один неделимый ком, связано одной веревочкой, — вспомнил Покаля вчерашнюю мысль, — и нельзя рвать эту веревочку: будет беда!» Кто забыл это — уходит от природы и простоты в корысть и накопление, ломает природное, древнее, вгоняет себя в тайное самомнение и запальчивость, и все человеческое рушится, падает в «черные дыры», закручивается пружина всеобщей беды, вроде этого страшного лесного пожара.
Зверь в молчании своем и глубоком спокойствии, непривычном при многолюдстве, будто понимал всю людскую жизнь, оценивал. Нерешительно потоптался и медленно направился в глубь уцелевшей полосы тайги. Но прежде чем скрыться за стволами деревьев, сохатый обернулся, поднял горбоносую губастую морду и долго смотрел на людей, на Покалю, пучил свой темно-фиолетовый глаз. Покаля уловил во взгляде зверя усмешку в свой адрес: «Вот так-то, брат!» А кругом все было белым-бело. Свежо и чисто, празднично синели тени деревьев на искрящейся белизне. Но горький запах гарей, напитавший воздух распадка, все еще першил в горле.
Нгелум людей рода Булятыр
Народ прибывал. Запаленные олени выдыхали горячий пар, жадно хватали губами снег. Между кострами мелькали фигуры пляшущих. Подражая выкрикам ночной птицы, гремел конгипкавун— зубной барабан. Пастухи, согнавшие оленьи стада с дальних пастбищ, праздновали конец зимы. Прямо под деревьями были накрыты столы на алюминиевых трубчатых ножках. Садились все, кто хотел. Женщины то и дело вынимали крючьями вареное мясо из котлов.
Старику с робким лицом и неопределенной шероховатой улыбкой подали отдельно: горячую оленину и спирт в кружке. Голову старика покрывала вытертая до плешин авуми из меха рыси. Спирт он выпил не торопясь, за два приема. Зато оленину глотал быстро, большими кусками. Было видно, что ему редко приходится есть свежее мясо. После еды он тщательно облизал пальцы. Выпивка сделала старика смелее: он останавливал знакомых и незнакомых с целью заговорить. Охотовед Трохин раз или два видел в поселке этого старика. Звали его Бакадя. Жил он в маленькой избушке, отгороженной от поселка порослью ерника и лиственниц. Гостей у него никогда не было — дружбу с Бакадей никто не водил. Робкой тенью старик проскальзывал в магазин и обратно.
Теперь, похоже, Бакадя развеселился. Останавливал пастухов и охотников, что-то говорил им. Но те отмахивались от него или поворачивали обратно.
Пожилых и старых эвенки всегда почитают, и поэтому Трохину показалось странным отношение к старику. Старик метался в поисках собеседника, а люди от него шарахались как от сумасшедшего, хотя вид у Бакади был вполне осмысленный. И даже в толпе, куда проникал Бакадя, создавались провалы. Эвенки отодвигались и поворачивались к нему спиной. Тревожно бормотал и выкрикивал конгипкавун. Трохину показалось, что старик в рысьем авуми не выдержал и заплакал. К нему подошла русская старушка в больших мужских валенках и увела к теплу костра.