Шрифт:
Вася обнял её, стал утешать… Потом они на могилку Мишину пошли, а я в дом и сразу в печку поселился.
Ой, братцы мои! Красота! Тепло, просторно, не то, что в нашем камине, уж про обогреватель я вообще молчу. Благодать, одним словом!
Я всё-всё обсмотрел, удобно расположился, обустроился… Тут Матрёна с Васильком вернулись, и мы вечерять начали. Хорошо посидели, душевно. Матрёна свои фотокарточки показывала, Василий свои, что привёз, долго-долго говорили, про всё поговорили. Потом Василёк гитару взял. Тут я немножко побеспокоился – гитара старинная, потрескавшаяся, струны дребезжат. «Не получится, – думаю, – ничего». А Василёк ловко всё поправил, настроил инструмент и как запоёт: «Дивлюсь я на небо, та й думку гадаю! Чому я не сокил, чому не литаю?»
Ребята! Я и не подозревал, что он так здорово поёт. Наверное, как этот… Ну, как его? Ну, вот вертится на языке… Забыл… Ладно…
Долго пели песни, чай пили со смородиновым листом и с мёдом, Матрёна шанежки напекла, я такого объедения не помню…
Во! Вспомнил! Шаляпин!
Вот зря вот вы так смотрите, я же не смотрю на вас так. Потом, что тут смешного? Пока смешного ничего нет, можно не улыбаться. А!!! Вы не верите мне? А тогда знаете что? Вот послушайте. Ватрушей стать не так-то просто. Я в нашем городе всего двух Ватрушей знаю. Можно, конечно, Ватрушей сразу родиться, но таких случаев ещё не бывало. Ватруша – это призвание, к нему идти надо. Например, сначала домовым поработать, показать себя на поприще, так сказать, потом можно… Ой! Чуть не разболтал! У нас с этим строго, если что – фюить! – и вакансия свободна. Желающих полно.
Я же про другое совсем начал!
Так… Про что я начал говорить? Не помните? Про Шаляпина? Нет, про него я уже сказал… А! Про шанежки!
Моя бабушка тоже шанежки пекла, но у Матрёны шанежки, это просто какой-то… бланманже и даже вкуснее в сто раз.
И вот падает у меня… Нет, у Василька… Не помню.
Падает кусочек шанежки на самый край стола. Ну, бывает, со всяким бывает, ничего страшного. Ничего страшного? Может для всех и ничего страшного, а когда из-под стола когтистая лапа! У меня аж мороз по коже…
(Со слов Цап-Царапыча писал я, Ватруша. Цап-Царапычу должно быть стыдно, что он писать не научился, но ему нисколько не стыдно, а даже напротив, он этим гордится и говорит, что не кошкино это дело, бумагу марать «чурнилами», а кошкино дело – бумагу рвать. Главное, не убедить его никак! Маруська тоже уговаривала, и даже воздействовала по-ихнему, по-женски, и никак. Вот, поэтому он говорил, а я писал, только немножко по-своему, а то он так говорит, что мне иногда даже совестно повторять).
– А я даже не помню, сколько зим прошло, с тех пор, как я здесь поселился, кажется семь… а может восемь. Я сбился со счета. А в начале я зимы считал, потому что зимой к Маруське бегать трудновато, лапы мерзнут. Маруська рыжая, огненная прямо, как артистка из кино, и пахнет просто обалденно. А до деревни долго идти, ведь. Я время мышками привык мерить. Так вот, пока туда-сюда сбегаю, штук десять мог бы успеть поймать.
А бабушку я меряю рыбкой. Три рыбки в день – хорошая бабушка. Она еще раньше меня здесь, оказывается, поселилась, только она мне не мешает, я ее быстро к себе приучил, даже немножко подружился. Она добрая. Потрусь о ее ноги, похожу кругами, помяукаю, и она спешит мне рыбку достать, иногда кашу с мясцом положит, а бывает, что и просто мяска кусищу отвалит. А я за это ей мышек дарю. Наловлю и разложу рядочком у порога, чтобы она сразу увидела мой подарок. А ей нравится, она визжит и тапочками в меня кидает – играет со мной. Я тоже с ней играть люблю – она шаркает по полу, а я ее ловлю, поймаю и давай трепать и когтями, и зубами. Ей нравится, она визжит и веник к ней в руку прыгает, подлиза, и она меня им пытается догнать. Но я на веник не обижаюсь. Она же не понимает, что веник мне первый вражина. Что с нее возьмешь, старенькая уже… Веник на Федьку рыжего похож, такой же мохнатый и пахнет… невкусно. Федька, это Маруськин братик, но задира страшный. Первый раз когда меня встретил, как зашипит, как бросится! Я сначала даже думал, что это собака, по носу ему дал, а он не унимается… Нет, смотрю, вроде свой, нашенской породы. Не знаю, как бы мы поладили, но тут Маруська, ну и вобщем, не помню уже подробности, стали мы дружить все вместе, а чужих гонять.
Так я, когда мимо веника прохожу, всегда для порядка пошиплю на него, надуюсь, хвост распушу, чтобы толстым-толстым был, так же страшнее. И веник пугается, и стоит молча.
Впрочем, я не об этом начал рассказывать…
О чем я начал, уже не помню… Вы тоже помнить не можете, потому что я же ничего не успел…
Нет, помню, очень даже помню. Про вот про что.
Засиделся я как-то у Маруськи… хорошо нам было… Да! Федька потом еще подвалил. Попировали мы, чем бог послал, потерлись друг о друга. Натерлись так, что у меня даже в голове кружение получилось. Федька по каким-то важнявым делам отчалил, мы снова с Маруськой одни остались. А когда у меня в голове получается кружение, то становлюсь я больно охочим до ласки Маруськиной, ну и так далее. Вы, наверное, и так все поняли, могу подробности упустить? Вот и славно, подробности опустим…
Иду, значит, домой, к бабушке, лапы мёрзнут, а мне весело, хорошо, хвост сам трубой поднимается… Маруська перед глазами, и запах её… Ой! Иду, душа поёт!!! Запах Маруськин летает и вдруг… чужими запахло! «Что такое? – думаю, – Откуда? Кто? Зачем? Выселять будут?»
Захожу тихоненько, смотрю – сидят, песни поют. Меня не замечают, что мне, собственно, и надо. Я, значит, под стол и сижу, слушаю, когда про выселение говорить будут. Долго сидел, слушал. Не. Про выселение не говорят, а только поют и всякие истории вспоминают.
Но меня не тот мужчина смущал, что на нашей гитаре играл и песни знатно пел, он вроде как с бабушкой в родстве оказался, так что даже если и поселится к нам, то уж конечно не на печку. А вот другой субъект, которого я поначалу не очень разглядел, мне сразу не понравился.
Глаза у него такие… такие… не знаю, как сказать, их как будто и нет совсем. Смотрю и не понимаю, то ли в глаза его смотрю, то ли сквозь них… на стенку. Да и сам он какой-то… непонятный. Не пахнет. То есть у стола он пахнет столом, у печки – печкой, на табуретке – табуреткой, только чуть-чуть по-другому, а как – и не поймёшь. Уж на что у меня нос чуткий, а и то не уловил.