Шрифт:
Это классическое сопоставление, и у него своя история. Когда появилась «Анна Каренина», стали думать, что Толстой выбрал тему адюльтера и самоубийства как вызов флоберовскому шедевру. Это слишком упрощенный взгляд. Толстой читал «Мадам Бовари»; он как раз находился в Париже в то самое время, когда роман публиковался в «Ревю де Пари» (1856-57), и он был близок тому самому литературному кругу, который страстно интересовался романом Флобера. Но из записей Толстого нам известно, что мотив адюльтера и мести поглощал его мысли еще в 1851 году, и что реальный импульс к написанию «Анны Карениной» возник лишь в январе 1872-го после самоубийства Анны Степановны Пироговой, случившегося неподалеку от толстовского имения. В целом можно сказать одно: автор «Анны Карениной» был осведомлен о ее предшественнице.
Оба романа – шедевры, каждый по-своему. Золя называл «Мадам Бовари» подведением итогов реализма, величайшей по гениальности работой в традиции, восходящей к реалистам XVIII века и к Бальзаку. Ромен Роллан считал, что это – единственный французский роман, сопоставимый с Толстым «по мощности передачи жизни и по жизненной полноте». Однако в обоих пунктах эти два романа ни в коем случае не равны; «Анна Каренина» несравненно более велика – по своим масштабам, своему гуманизму, по техническому исполнению. Сходство некоторых основных линий лишь усиливает наше ощущение, что это – две разные величины.
Первым, кто систематически подошел к сравнению этих двух книг, был Мэтью Арнольд в своем труде о Толстом, к которому последний отнесся благожелательно. Идеи Арнольда о разнице между «Анной Карениной» и «Мадам Бовари» позднее получили широкое хождение. Описывая контраст между формальной строгостью Флобера и бессистемной, кажущейся неконтролируемой конструкцией Толстого, Арнольд отмечает:
«Истина состоит в том, что мы не должны воспринимать “Анну Каренину” как произведение искусства; нам следует считать ее куском жизни… и там, где роман Толстого теряет в искусстве, он приобретает в реальности».
Отталкиваясь от совершенно иных предпосылок, Генри Джеймс утверждал, что толстовская проза не смогла адекватно отобразить жизнь именно из-за неспособности достичь того формального мастерства, которым славился Флобер. Говоря о Дюма и Толстом (это сопоставление уже само по себе подрывает ответственность суждения), Джеймс в предисловии к переработанному изданию «Трагической музы» задает вопрос:
«Какой художественный смысл несут в себе эти рыхлые мешковатые монстры с их сомнительными элементами случайного и произвольного? Мы слышали мнение… будто подобные вещи “выше искусства”; но смысл этого мы понимаем еще меньше… Жизнь жизни рознь, но сбрасывают со счетов и приносят в жертву за ненадобностью именно жизнь, которой я любуюсь, наслаждаясь дышащей полной грудью экономностью и естественностью формы».
Оба эти подхода основаны на глубоко ошибочном понимании. Арнольд поддается смешению категорий, проводя границу между «произведением искусства» и «куском жизни». Джеймс ни за что не позволил бы себе столь бессмысленное разделение, но он не смог разглядеть, что роман «Война и мир» (которому и были посвящены его замечания) – как раз и есть тот самый пример «дышащей полной грудью экономности естественной формы». Ключевое слово здесь – «естественность» с его оттенками, подразумевающими «живое». Оно дает точное определение того, в чем «Анна Каренина» превосходит «Мадам Бовари»: в ней жизнь дышит глубже. Если мы все же воспользуемся коварной терминологией Арнольда, то скажем, что толстовский роман – это произведение искусства, а флоберовский – кусок жизни, отмечая оттенки мертвенности и фрагментарности в слове «кусок».
Бытует известная история о Флобере и Мопассане. Наставник попросил ученика выбрать дерево и описать его с такой четкостью, чтобы читатель не смог перепутать его ни с одним другим деревом в округе. В этом предписании просматривается радикальный изъян натуралистической традиции. Ведь, чтобы выполнить задание, Мопассану пришлось бы просто-напросто взять на себя функции фотографа. Образы высохшего и цветущего дуба у Толстого – противоположный пример того, как достигается живой реализм через магию и высшую свободу искусства.
Характеристики физических предметов занимали одно из центральных мест в видении Флобера. Для них он не жалел точности и всех огромных ресурсов своего языка. В начале романа мы видим описание фуражки Шарля Бовари:
«Она представляла собой сложный головной убор, помесь медвежьей шапки, котелка, фуражки на выдровом меху и пуховой шапочки, – словом, это была одна из тех дрянных вещей, немое уродство которых не менее выразительно, чем лицо дурачка. Яйцевидная, распяленная на китовом усе, она начиналась тремя круговыми валиками; далее, отделенные от валиков красным околышем, шли вперемежку ромбики бархата и кроличьего меха; над ними высилось нечто вроде мешка, который увенчивался картонным многоугольником с затейливой вышивкой из тесьмы, а с этого многоугольника свешивалась на длинном тоненьком шнурочке кисточка из золотой канители. Фуражка была новенькая, ее козырек блестел».39
Этот чудовищный головной убор был навеян Флоберу карикатурой Гаварни, которую он увидел в Египте, в гостинице некоего Буваре. Сама фуражка в повествовании больше не появляется и играет весьма несущественную роль. Некоторые критики полагают, что она символизирует натуру Шарля Бовари и предвосхищает его трагедию. Это представляется надуманным. Внимательно читая этот пассаж, нельзя избавиться от подозрения, что его сочинили просто из любви к искусству вместе с другими гениальными и неослабными атаками на видимую действительность, с помощью которых Флобер стремился загнать жизнь в оковы языка. Знаменитое описание входной двери в «Евгении Гранде» имело цель поэтическую и гуманистическую: дом как внешнее одушевленное лицо его обитателей. Подробный же рассказ о фуражке Шарля Бовари выходит за рамки доступных пониманию целей. Это – кусок жизни, посягающий – сарказмом и нагромождением деталей – на экономность искусства.