Шрифт:
К творчеству Л.Н. Толстого в советском литературоведении неоднократно применялось определение Н.Г. Чернышевского «диалектика души». Любопытно, что родившиеся в один год Толстой и Чернышевский почти одновременно начинают вести дневники, оба «регистрируют» жизнь, особенно жизнь внутреннюю 70 .
Впервые о «диалектике души» Чернышевский пишет в рецензии на повести Л.Н. Толстого «Детство» и «Отрочество» и «Военные рассказы». Критик отмечает, что «занимает… графа Толстого всего более – сам психологический процесс, его формы, его законы, диалектика души, чтобы выразиться определённым термином…» 71 . В большей степени, возможно, это диалектика души самого писателя – он будто расщепил её на множество слагаемых, осветив каждого важного героя своими идеями, чертами характера.
70
Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский – человек эпохи реализма. М., 1995. С. 38–46.
71
Чернышевский Н.Г. Детство и отрочество: (Сочинение графа Л.Н. Толстого. СПб., 1856); Военные рассказы: (Графа Л. Н. Толстого. СПб., 1856) // Л.Н. Толстой в русской критике. 2-е изд., доп. М., 1952. С. 91–105.
На определённом этапе все главные и некоторые второстепенные мужские персонажи романа-эпопеи Л.Н. Толстого оказываются сопряжёнными с Долоховым, созвучными ему. Взаимосвязь образа Долохова с образами Пьера Безухова и Николая Ростова очевидна и на уровне сюжета, тогда как с образом Андрея Болконского образ Долохова «рифмуется» на идейном уровне. Неоднозначный персонаж, несомненно, привлекал внимание автора «Войны и мира».
Долохов – образ амбивалентный (связано это может быть и с наличием нескольких прототипов в основе образа, о чём см. далее): в толстовском тексте он и бестия, и хладнокровный игрок-бретёр, но при этом и чистая ангельская душа. Этой амбивалентностью он созвучен суждениям о человеке, данным в толстовских романах «от автора».
«Люди как реки: вода во всех одинаковая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то тёплая. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие…» [XXXII. С. 194],
– писал Л.Н. Толстой в романе «Воскресение».
Сам он, его взгляды и художественный мир произведений менялись со временем столь же сильно. В письме к А.А. Толстой от 17 октября 1863 г. Толстой отметил:
«Доказывает это слабость характера или силу – я иногда думаю и то и другое, – но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой, чем тот, к[отор]ый у меня был последний раз, как мы с вами виделись» [LXI. C. 23], «мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад» [LXI. С. 24].
Лев Толстой в возрасте 21 года. 1849 г. Санкт-Петербург
Отметим, что, согласно дневниковым записям, молодой Лев Николаевич хотел «быть сколь можно холоднее и никакого впечатления не выказывать» [XLVI. С. 40]. В концептосфере образа Долохова концепт холода – один из ключевых (глаза-взгляды: «холодные», манера речи, даже корень фамилии – инверсия слова «холод»: «Долохов» – *«Холодов»). «Ни малейшей неприятности или колкости не пропускать никому, не отплативши вдвое» – писал далее в дневнике Толстой [XLVI. С. 41]; «Где её взять – любви и самопожертвования, когда нет в душе ничего, кроме себялюбия и гордости? Как ни подделывайся под самоотвержение, вся та же холодность и расчёт на дне» [LX. С. 112]. Легко вспоминается бескомпромиссность Долохова, его (вызванная ревностью) месть Николаю Ростову под видом карточного выигрыша. Деятельная, активная ревность вообще была для Толстого крайне значимым мотивом: общеизвестно, что трагедии «Анны Карениной» и «Крейцеровой сонаты» связаны именно с чувством ревности, очень значимо оно и в сюжете ранней повести «Семейное счастье».
Писатель не раз отмечал «толстовскую дикость» как особенную семейную черту, ярче всего проявившуюся в легендарном Толстом-Американце (главном прототипе Долохова), но свойственную в разной степени всем представителям этой фамилии. «Дикость» в образе Долохова проявляется очень ярко и в военных эпизодах, и в эпизодах мирных (которые он «взрывает» своим присутствием).
Важным связующим звеном между Толстым и созданным им образом Долохова служит карточная игра (в юности писатель был одержим ею, даже как-то проиграл в карты яснополянский дом – Долохов, впрочем, постоянно выигрывает). Л.Н. Толстой недаром смолоду составлял длинные списки правил поведения в жизни, чтобы усмирить в себе эту «семейную дикость», поставить её сначала в рамки важного для него в юности понятия «комильфо», а потом в другие, более серьёзные нравственные рамки-ограничения 72 . Л.Н. Толстой, говоря словами Ю.М. Лот-мана, «сотворил» 73 свою биографию, вытеснив из неё всё нежелательное, но вытесняя в текст – в том числе в образ Долохова.
72
О родственности стратегий этического самоограничения молодого Толстого и Жуковского см.: Янушкевич А.С. В.А. Жуковский и ранний Толстой // Лев Толстой и время: Сб. статей / ред. Э.М. Жилякова, И.Ф. Гнюсова. Томск, 2010. С. 51–61.
73
Лотман Ю.М. Сотворение Карамзина. М., 1987.
Если обратить внимание на соотнесённость записей в дневниках писателя о Долохове и об охоте (и упоминание героя о своём «костромском медвежатнике»), то можно добавить ещё одну важную параллель. В ранних редакциях романа «Война и мир» дискурс охоты внедряется именно в описания Долохова:
«Долохову вдруг показалось так легко иметь дело, вместо этой грозной, таинственной массы, с румяным офицером и его солдатом, так охватило его это охотничье чувство, которое говорит так сильно о том, как бы убить зверя, что заглушает всякое чувство опасности, что он не испытывал другого волнения, кроме радости. <…> Зверь его был румяный офицер» [XIII. С. 401].
Характерно, что символика охоты не только никуда впоследствии не исчезла, но была преобразована в эпический символ «охоты» русского народа, победившего Наполеона и превратившего его в «раненое животное»:
«Очень часто раненое животное, заслышав шорох, бросается на выстрел на охотника, бежит вперёд, назад и само ускоряет свой конец. То же самое делал Наполеон под давлением всего его войска. Шорох Тарутинского сражения спугнул зверя, и он бросился вперёд на выстрел, добежал до охотника, вернулся назад, опять вперёд, опять назад и, наконец, как всякий зверь, побежал назад, по самому невыгодному, опасному пути, но по знакомому, старому следу» [XII. С. 91–92].