Шрифт:
Из приведенного в самых общих чертах обзора индоевропейской проблемы, представленной в археологическом плане, можно заметить, что археолог в сущности не располагает достаточно надежными средствами, чтобы выделить индоевропейский мир среди прочих культурных и языковых (!) типов Европы. Правда, он может с полной компетентностью заявить, что между культурами ЯГК и культурами, определяемыми по другим особенностям керамического орнамента, лежит резкая грань. Но значит ли это, что все, что не является наследием лесных культур, развивших ЯГК, должно определяться как индоевропейское? Разумеется, такое утверждение было бы весьма легковесным. Трудно предположить, что весь материк Европы был поделен между финно-уграми и индоевропейцами. Надо полагать, что именно Европа, даже если она и была колыбелью индоевропеизма, отличалась наибольшей расовой, этнической и лингвистической пестротой. Это значит, что индоевропейцы, т. е. некоторые этнические общности, говорившие на языках (диалектах) индоевропейского строя, находились в более или менее тесных контактах не только с финно-уграми, но и с племенами иных лингвистических типов 24 . Кроме того, нельзя забывать о преемственности культур, о том, что неолит Европы вырос из менее разнообразного палеолита; что по мере углубления в доисторию число археологических дифференциальных признаков уменьшается и несколько вполне самостоятельных неолитических культур могут «нейтрализоваться» в одной палеолитической. Тот же Г. Чайлд указывает, что при всем разнообразии признаков, свойственных культурам БТ, они все-таки «слишком расплывчаты, чтобы служить достаточным основанием для предположения миграций в каком бы то ни было направлении… Боевой топор, именем которого называются эти культуры, произошел в конечном счете от топоров из оленьего рога, которыми со времен бореальной фазы (VIII– V тыс. до н. э. – В. В.) пользовались охотничье-рыболовные племена. Можно также показать, что кубки с шнуровым орнаментом восходят к яйцевидным горшкам тех же племен или их докерамическим образцам. Распространен был среди них и обычай посыпать покойников охрой» [Чайлд 1952: 243–244; Childе 1950: 141] 25 . Весьма характерна в этом отношении ямная культура, где наблюдается сочетание шнурового орнамента с гребенчатым штампом в керамике, сочетание скотоводства и земледелия с охотой и рыболовством в экономике (см.: [Шапошникова 1962]).
24
По мнению О. Соважо, крайний восток Европы в предысторическое время представлял дуализм между цивилизацией уральской, связанной с сибирскими цивилизациями, и цивилизацией индоевропейской [Sauvagеоt 1939: 27]. Если довольствоваться указанными О. Соважо географическими границами, это мнение можно считать вполне убедительным; оно перекликается с мнением Н. С. Трубецкого, рассматривавшего индоевропейские языки как типологически переходное звено между урало-алтайским и средиземноморским лингвистическим миром. Но палеонтологический подтекст обеих точек зрения таков, что происхождение индоевропейского мира связывается с неким географическим центром, относительно ограниченным в пространстве. А поскольку поиски этого центра заставляют пускаться в весьма далекие от лингвистики спекуляции, целесообразно полагать, что для лингвиста эта проблема не должна иметь существенного значения. Для выяснения исторических судеб индоевропейских языков важно не то, где они зародились, а то, где они распространились и с какими соседями они контактировали.
25
Обычай аналогичным образом кремировать покойников, рассматриваемый некоторыми археологами и историками как арийский, распространен с эпохи халколита у многих народов, в том числе в доарийской цивилизации долины Инда (см.: [Дикшит 1960: 380–384]).
Экономическое развитие первобытной Европы от стадии собирания пищи до первого общественного разделения труда (см.: [Энгельс 1951: 165]) протекало разными темпами в зависимости от географических и климатических условий населяемой территории. Не исключено, что искусство приручения животных и пастушеское хозяйство в отдельных случаях могло появиться у одних племен под влиянием соседей, обогнавших их в экономическом отношении. Но можно ли утверждать, что честь введения животноводства в Европе принадлежит индоевропейцам? Что, например, в северную лесную полосу европейской части СССР оно было принесено только переселенцами с юга (фатьяновцами)? В данном случае надо различать два разных вопроса: 1) в какой мере носители культур БТ были ответственны за экспансию скотоводческой экономики, 2) в какой мере определенным экономическим формам неолитической Европы соответствуют языковые типы мигрирующих племен. Попытки найти здесь прямые аналогии и конформное развитие не приведут ни к чему, кроме построения одиозной стадиальной теории. Рассматривать те или иные экономические и культурные черты эпохи неолита как индоевропейские можно лишь в том случае, если доказано, что общества, определяемые этими чертами, говорили на индоевропейских языках. А между тем эти экстралингвистические критерии привлекаются как раз для доказательства языковой принадлежности упомянутых обществ к индоевропейскому миру. При этом археологов отнюдь нельзя упрекнуть в намеренной недобросовестности. Они исходят из вполне разумного предположения, что общность археологической культуры предполагает этническую общность, а это в значительной степени может указывать также и на языковую общность. Однако в цепи подобных умозаключений имеется одна тонкая грань, которую легко переступить, но которую переступать не следует. Когда мы говорим об этнической и языковой общности носителей определенной археологической культуры, особенно в плане гипотезы С. П. Толстова о лингвистической непрерывности [Толстов 1950], не предполагаем ли мы, что первобытные популяции избирали место своего жительства там, где рассчитывали встретить соседей с родственным языком или диалектом? И не представляем ли мы дело так, что уже со времен среднего и эпипалеолита наши предки были распределены по языкам, принадлежность которых к индоевропейской семье является «God-given truth», а не «hocus-pocus» исторического развития? Пока не будет доказана реальность неолитических индоевропейцев как определенных сложившихся племен, индоевропейская проблема не может выйти за рамки чисто лингвистических спекуляций о субстанциональных и структурных сходствах исторических индоевропейских языков. В индоевропейских построениях археологов и следующих за ними лингвистов логика выводов именно такова: раз имеется общая археологическая культура, имеется и этническое объединение на уровне племени, а значит, имеется и общий диалект, что следует как будто из марксистского определения племени [Брюсов 1964: 3]. Но в этой связи можно выдвинуть два возражения.
Во-первых, классическое определение племени, данное Л. Морганом и развитое Ф. Энгельсом, включает несколько определяющих признаков, в том числе общность территории и обладание особым диалектом в рамках конфедерации племен, совпадающей, как правило, с границами распространения одного языка (см.: [Морган 1934а: 67, 73; Энгельс 1951: 93]) 26 . Таким образом, языковая общность фигурирует по отношению к племени как определяющее, а не как определяемое, и дедукция от племени к общему диалекту представляет собой логическую ошибку. И даже если бы релевантность всех прочих племенных признаков для реконструируемых археологами этнических коллективов была доказана, из этого нельзя было бы сделать вывод об их языковой общности, и не только потому, что в конечном счете племя есть прежде всего диалект, непрерывный на некоторой территории, но также и потому, что логическая непротиворечивость и полнота определения требует, чтобы определяющие признаки были необходимыми, достаточными и независимыми, т. е. невыводимыми один из другого. Если же возможность такой выводимости допускается, то определение не может претендовать на строгость и должно быть пересмотрено. Поскольку фактическим содержанием индоевропейской проблемы является доказательство наличия «лингвистической непрерывности» на некоторой территории – предполагаемой прародине индоевропейской конфедерации племен, – постольку постановка вопроса о племенах – носителях праиндоевропейского языка и о связи этого языка с определенными элементами первобытной культуры является, до решения данной проблемы, некорректной.
26
Вместе с тем Л. Морган указывает на возможность исключений в схеме «племя – диалект», наблюдаемых им у современных американских индейцев. Это обстоятельство позволяет если не утверждать, то по крайней мере предполагать возможность таких же (если не больших) исключений в доисторическое время, когда племенная форма общественной организации только складывалась.
Во-вторых, археологи, реконструирующие индоевропейский этнос по раскопанным археологическим культурам, не всегда отдают себе отчет в том, что они сами понимают под археологической культурой. Не случайно в последнее время вопросы терминологического характера все чаще начинают обсуждаться в археологической литературе. По мнению И. Н. Третьякова и А. П. Смирнова, именно эта неопределенность в понимании термина «археологическая культура», когда под последней понимается и отдельное племя, и совокупность племен и когда число и характер признаков, необходимых и достаточных для выделения самостоятельной культуры, определяются произвольно, – именно это отталкивает лингвистов от тесного сотрудничества с археологией (см. [Третьяков 1964: 6; Смирнов 1964: 8]). Спорить с этим мнением не приходится. Пока что в индоевропейских разысканиях археологов для лингвистов больше настораживающих, чем вдохновляющих моментов. Надо думать, что такое положение не будет вечным, но о более тесном плодотворном содружестве можно будет, по-видимому, говорить только тогда, когда археологи перестанут заниматься индоевропейской проблемой, ибо до сих пор эта проблема была и остается чисто лингвистической, и сетование В. Кучки на то, что «лингвисты не могут сказать ничего определенного о колыбели праиндоевропейцев» [K'ocka 1957: 106], совершенно безосновательно, так как поиски такого рода колыбелей не входят в задачу лингвистики. Что же касается археологических возможностей решения этой проблемы, то здесь лучше всего сослаться на высказывание одного из крупнейших наших археологов: «Надо, однако, прямо сказать, что нет доказательств того, что каждая археологическая культура соответствует особому, единому языку, а тем более диалекту, т. е. что каждая такая культура соответствует одному сложившемуся в это время племени» [Брюсов 1952: 23]. В самом деле, о чем, например, могут свидетельствовать так называемые поля погребений, играющие значительную роль в характеристике археологических культур? Если они означают общее кладбище, то популяции, их оставившие, должны рассматриваться на уровне родовой организации, т. е. на том уровне, на котором вопрос о языковой общности является иррелевантным [Морган 1934а: 43]. Исходя из определения археологической культуры, данного А. Я. Брюсовым [Брюсов 1952: 20], можно действительно говорить о синонимичности понятий «археологическая культура» и «этническая общность», но, как указывает сам автор, языковое единство при этом лишь предполагается, но не утверждается [Брюсов 1964: 3] 27 . По справедливому замечанию X. Хенкена, наличие только археологического материала не позволяет сделать никаких позитивных выводов относительно индоевропейской проблемы, хотя в исторические эпохи мы с полным правом говорим о культурах германцев, славян, иранцев и т. д. [Henken 1955: 2–3], – недопустима лишь такая «географизация» понятий типа «германская культура» в доисторическом плане, когда мы уже не располагаем лингвистическим подтверждением германской принадлежности соответствующего этноса и называем неолитическую культуру германской или прагерманской только потому, что она обнаружена «в границах государства Фридриха II».
27
При этом этническая общность, хотя она и предполагается археологической культурой, остается социально неопределенным понятием и может соответствовать и роду, и племени, и союзу племен, и даже, по-видимому, просто соседствующим разноязыковым популяциям.
В лингвистической литературе не раз высказывались предостережения против вульгаризации гипотезы о связи археологических культур с определенным типом языка (см.: [Трубецкой 1958: 72; Порциг 1964: 94; Moszy'nski 1957: 12–13]), и если цитированная выше книга Ф. Шпехта имеет для индоевропейской компаративистики ценность, то, конечно, не в сомнительной попытке автора найти прямые зависимости между некоторыми морфологическими категориями и характером керамического орнамента. Следует с удовлетворением отметить, что и в стане археологов начинают раздаваться трезвые голоса, проникнутые пониманием существенных различий, препятствующих археологизации исторической лингвистики 28 . Разумеется, никто не станет отрицать известного параллелизма – может быть, даже в развитии – между определенными археологическими элементами культуры и определенными языковыми особенностями племен, принадлежащих лингвистически к индоевропейскому миру. Но этот параллелизм не выходит за рамки чисто внешнего сопутствования, и он прекращается, как только мы вступаем в неолитическую эпоху, не оставившую никаких достоверных следов лингвистического индоевропеизма. Единственное, что можно утверждать, это то, что племенам, говорившим на индоевропейских языках, не была чужда культура ШК, или культура БТ, или культура ША. В связи с распространяющимся мнением об участии дунайских культур в создании индоевропейского мира, роль признаков ШК и ВТ снижается, и, следовательно, керамика сама по себе перестает быть решающим экстралингвистическим критерием. Со всей определенностью эта мысль выражена В. Кучкой, заявляющим, что «пора покончить с устарелым тезисом, будто культура ШК – это комплекс, культурно индоевропеизирующий лингвистически обширные пространства Европы», поскольку культура ШК генетически тесно связана со всем средне-западноевропейским неолитом и является выражением конечной фазы поглощения мезолитической основы [K'ocka 1957: 105–106]. С одной стороны, не все «индоевропейцы» были знакомы с шнуровым орнаментом, и, например, эгейские культуры с раннего неолита характеризуются крашеными сосудами; эта традиция, охватывающая большое пространство, в измененном виде отражается в знаменитых греческих амфорах. С другой стороны, та же РК составляет одну из главных археологических примет малоазийских культур, обнаруживающих немало сходств и по другим признакам 29 , – между тем этим сходным культурам соответствуют языки, никогда не объединявшиеся в генеалогическую семью (например, хеттский, египетский, шумерский). Все эти факты должны свидетельствовать о ненадежности экстралингвистических путей решения индоевропейской проблемы 30 . Нельзя не вспомнить в этой связи остроумного замечания X. Хенкена: «Тот или иной культурный признак (ШК, БТ или домашняя лошадь) может распространиться, подобно автомобилям Форда, на большой территории, однако никто не станет утверждать, что все в мире водители фордовских машин говорят по-английски» [Hencken 1955: 3]. Замечательным подтверждением этой мысли может служить раскопанный недавно в северо-восточной Дагомее археологический пункт, содержащий богатый инвентарь неолитических изделий, в частности кремневые БТ и сосуды. Как явствует из краткого сообщения Ж. Маршессо, в процентном отношении преобладает керамика, причем приводимые автором фотоснимки черепков ясно обнаруживают «индоевропейский» характер орнамента: наряду с своеобразным чешуйчато-зернистым орнаментом, неизвестным в Европе, широко представлены оттиски шнура, расположенные горизонтально и елочкой, нарезные линии в сочетании с оттиском перевитой веревочки [Marchesseau 1966: 579 ff.] 31 . Автохтонность данных культурных реликтов не вызывает сомнения, но кто возьмет на себя смелость заявить, что в северной Дагомее жили индоевропейцы?
28
Ср. следующее замечание В. Кучки: «…развитие языков подчиняется иным законам, нежели развитие культуры. Параллель между явлениями языковыми и культурными не так отчетлива, как между развитием культуры и антропологическим складом творцов соответствующих культур» [K'ockа 1957: 107].
29
Об этом писали еще в начале нашего века, ср.: [Sаусе 1908: 47].
30
Попытка Б. В. Горнунга различать «лингвопредков» и «этнопредков» индоевропейцев также не снимает трудностей экстралингвистического подхода. Считая, например, некоторые группы носителей ТК языковыми предками праславян, он полагает, что скрещение их с племенами ШК и БТ создало уже этническое ядро «праславян», однако основания для подобного утверждения остаются неясными (см.: [Горнунг 1963: 34–35, 110 примеч. 31]).
31
Автор называет данный слой палеолитическим без достаточных оснований: несмотря на значительное количество нуклеусов, скребков, боласов и микролитов, наличие керамики и топоров не позволяет датировать находки эпохой ранее неолита. Что же касается не-неолитических орудий, то они объясняются, видимо, сохранением немногим уступающей неолиту мезолитической (но никак не палеолитической!) техники труда, что имело место и в Европе вплоть до эпохи металла, когда медные и бронзовые ножи и наконечники копий и дротиков сменили каменные (микролиты).
В заключение этого параграфа хотелось бы подчеркнуть, что пронизывающий его скептицизм относительно плодотворности археолого-лингвистического сотрудничества касается только индоевропейской проблемы, но отнюдь не означает призыва вообще порвать с археологией, помощь которой несомненна и ощутима, когда лингвист работает на уровне исторических языков, т. е. по крайней мере начиная с эпохи металла 32 . Если бы потребовалось выразить коротко и определенно наше отношение к обсуждаемым вопросам, то лучше всего было бы привести слова К. Мошиньского, отличающегося, по-видимому, наиболее трезвым взглядом на лингвистические возможности археологии:
32
Ср. замечания Д. Девото о возможностях такого сотрудничества: [Dеvоtо 1958: 48–55]; и как образец этого сотрудничества: [Dеvоtо 1962]. В качестве тривиального примера сошлемся на приводимый П. Тиме анализ слова asis ‘(железный) меч’, встречающегося в тексте Ригведы (см.: [Тhimе 1964: 593–594]). Если соображения компаративного характера заставляют реконструировать это слово в виде *nsis с тем же значением, то данные археологии позволяют сразу же отказаться от поисков отражений общеиндоевропейского названия железа: повсеместное распространение этого металла в качестве материала для оружия датируется не ранее IX–VIII вв. до н. э. (см.: [Арциховский 1955: 103]), т. е. эпохой, когда индоевропейские языки уже прошли стадию общеиндоевропейского развития. Поэтому наиболее приемлемой интерпретацией этого корня представляется предложенное П. Тиме адъективное его понимание (‘черный’), хотя, между прочим, он не ссылается на археологические данные и проводит весь анализ чисто лингвистическим методом обнаружения противоречия в имеющихся соответствиях и выдвижения гипотезы, объясняющей эти противоречия.
Я чувствую глубокое расположение и огромную признательность к археологии. Это прекрасная наука. Она научила нас очень многому и, несомненно, научит еще большему. Однако наука эта… еще очень молода и для решения таких тонких вопросов, как «происхождение» праславянского или праиндоевропейского языка (!), путем прикрепления этих языков, по роковому примеру Коссины, к тем или иным ископаемым культурным комплексам, годится – в ее современном состоянии – не больше, чем клещи, используемые при вытаскивании гвоздей, для починки ручных часов. И я, со своей стороны, искренне удивляюсь, что находится так много людей, которые этого еще не замечают [Moszy'nski 1957: 306–307].
Вера в историческую реальность праиндоевропейского языка вдохновляла зачинателей и создателей классической индоевропеистики. Можно смело сказать, что без этой веры не было бы того великолепного откровения лингвистической мысли, которое мы называем сравнительно-историческим языкознанием. Но уже с конца XIX в. эта вера начинает тускнеть, и одним из первых вслед за И. Шмидтом по ней нанес удар – может быть, сам того не сознавая – молодой Соссюр, сформулировав ларингальную гипотезу, ставшую пробным камнем для последующих поколений индоевропеистов. Эти поколения, представленные такими блестящими учеными, как А. Мейе, Н. С. Трубецкой, В. Пизани, уже открыто отказываются оперировать понятием единого и реального праязыка (свое крайнее выражение это направление нашло в концепциях неолингвистики), однако провозглашенная ими точка зрения не вытеснила классического представления о праязыке, идущего от Гримма, Шлейхера и младограмматиков. Об этом свидетельствуют не только прямые заявления на этот счет, но и практика тех индоевропеистов, которые пытаются вкладывать антропофонический смысл в реконструируемые архетипы. С компромиссных позиций развивается намеченная еще А. Мейе теория о «праевро-пейском языке» Г. Краэ и значительно приближающаяся к ней теория В. Порцига о древнейших группировках индоевропейских языков (см.: [Меillеt 1922: 23; Кrahe 1954; 1964; Порциг 1964; Абаев 1965: 127–128]). Почва для подобных концепций была подготовлена как теорией волн И. Шмидта, так и лингвогеографической практикой неолингвистов, чье учение о нормах ареалов (центральный ареал vs. маргинальные ареалы) явилось своеобразным продолжением идей И. Шмидта и, как это ни парадоксально, А. Шлейхера, впервые применившего ареальные критерии при решении вопроса об относительной древности индоевропейских языков с точки зрения членения индоевропейской языковой общности (ср.: [Schleicher 1861: 6]) 33 .
33
О современном состоянии индоевропейской ареальной проблематики см.: [Макаев 1964].