Шрифт:
Поэтому жизнь – вечная война. И пленных не берут. И прощения не бывает.
Это концепция Морганы. Историческая практика в очередной раз подтверждает ее правоту. Очередной прекрасный мир погружается во мрак и хаос. Королю – мат.
Одно не решено: куда же денутся любовь и жалость, раз уж они откуда-то взялись и тоже действуют, как законы судьбы? Это не решено, а значит, какой-то, пусть призрачный, шанс хоть однажды добиться хотя бы ничьей – остается.
«Ибо небытие будет побеждено и все сохранится навечно, если в разрушенной материи, мертвой плоти, обреченной сгнить и исчезнуть, останется абсолютная сущность Артура – любовь его к Моргане. Если же сущностью обладает только тело, если бытие означает жизнь и ничего более, тогда я понимаю, почему ты выбрала жизнь – пусть даже в отчаянии, ибо жизнь отмеряется временем».
Не противное, короче, произведение французского пера.
XVII
Июнь
Александр Мелихов. Чума
Роман. – М.: Вагриус, 2003.
Один из немногих в дельте Невы, кого можно читать, – один из совсем немногих, кого читать стоит, – на этот раз написал, наконец-то, вещь, которую прочитать надо, и даже почти нельзя – не.
В том смысле нельзя, что пропустишь важное. Типа – гол: отвернулся от экрана к взбурлившему чайнику, – и, считай, не видел матча, зря убил два часа.
Ненастоящие книги читаешь ради настоящих. Не ожидая, впрочем, их появления в реальном времени.
Первая мысль: зачем название заемное? не бестактно ли беспокоить по пустякам папашу Альбера? самому, что ли, не придумать?
Потом заглядываешь, естественно, в последнюю страницу (и вообще-то привычка такая, но с Мелиховым иначе просто нельзя: обычным путем до нее попробуй доберись), – и то, что там происходит, не разжигает, отнюдь.
Тем не менее раскрываешь книгу на середине – только чтобы объяснить себе ужасный, невозможный, заведомо неправдоподобный финал. И листаешь, не отрываясь, изложенную точно и стремительно историю чужого некрасивого несчастья.
Потом, уже почти против воли, заглядываешь в первую страницу, с некоторым трудом переваливаешь на вторую, – и всё: захвачен. Роман, как и полагается роману, заставляет читателя почувствовать себя его героем. Хотя этот самый герой ни на кого не похож, – ни на меня, ни на вас. Но так сильно высвечен изнутри, так полно высказан, что способен на какое-то время заменить нам самих себя, таких невнятных. И его несчастье – и его счастье – с изнанки неотличимы от нашей собственной судьбы.
Кстати, этот роман только и состоит из счастья и несчастья. Того и другого почти поровну.
Но поскольку одно наступает за другим в последовательности правильной, то есть несправедливой и неизбежной, – разбирать так называемое содержание слишком грустно. Предпочитаю восхищаться так называемой формой. Пейзажами. Афоризмами. Блеском описаний. Глубиной метафор.
Взять хотя бы вот эту – что герой чуть не с детства мастерит хитроумные замки – такие, чтобы никто чужой не проник в защищаемое пространство.
Впрочем, это я сбиваюсь-таки на содержание. Поскольку речь, как и раньше бывало у Мелихова, о человеке прекрасно- и простодушном, который, однако же, постоянно осознает повсеместное присутствие непобедимого Зла – и пытается заслонить от него собою тех, кого любит. Но жертвы напрасны, ценности мнимы, сама любовь – иллюзия, и вообще жизнь не выдерживает проверки умом и несчастным случаем.
Это роман разочарования, перешедшего в отчаяние. Ну и, в некотором роде, автобиография поколения, как-то исхитрившегося просуществовать на иллюзиях – от Оттепели до Перестройки включительно.
Иллюзии пошли прахом. Поколение прочувствовало свой крах. Советский романтизм, как и любой другой, кончается трагической автопародией. Конфликт отцов и детей исчерпан. Положительный герой убивает своего сына. Короче, все нехорошо. Кроме текста:
«Вот, вот что было истинной чумой: люди вообразили, что они рождены для чего-то более пышного, чем реальность, какой она только и может быть, что кто-то им что-то задолжал, и если они станут уродовать все в себе и вокруг себя, то этим как-то отплатят обидчику – так распущенный ребенок колотится об пол, чтобы досадить перепуганной бабушке. Успокойтесь, никто ниоткуда на вас не смотрит и не ужасается, до чего вас довел…»
Нина Воронель. Без прикрас. Воспоминания
М.: Захаров, 2003.
Да уж. Странный какой дар, вернее – взгляд: обесцвечивающий сквозь уменьшительное стекло.
Вспоминает, скажем, Нина Воронель одну из радостных, похоже, минут жизни: когда уважаемый ею, симпатичный ей человек пришел в восторг от самой первой ее литературной работы. Сцена вроде как у Белинского с Некрасовым – да знаете ли вы, что вы поэт, и поэт истинный… А получается плоский анекдот, рассказанный словно каким-то завистником:
«Дослушав меня до конца, не перебивая, К. И. несколько секунд помедлил в молчании, а потом поднялся во весь свой гигантский рост, вытянул надо мною руку наподобие семафора и произнес:
– Старик Чуковский ее заметил и, в гроб сходя, благословил!»
Должно быть, именно так он и сказал. Было, говорят, в старике и шутовство, и кокетство. Но также говорят, что было и что-то еще. Бедной Нине Воронель ничего другого не досталось. Страниц пятнадцать К. И. с нею приятельствовал, но так и не обронил ни единой не банальной фразы. Будь это шарж – ничего больше и не нужно. Но это почтительный портрет.