Шрифт:
«Дом Аниты» существует на грани между концептуальной литературой и тем, что мы могли бы назвать «поэмой», по аналогии с гоголевскими
«Мертвыми душами». На самом деле «Анита» — антиутопия культуры, эксплуатации идей, превращения травмы в товар, в мерчандайзинг:
«Это сделал Джакометти специально для меня, … — Вы, конечно, знакомы с его последними работами — истощенными концлагерными фигурками из золота? А вот это создал Марсель Дюшан — слепок вагины его жены…. — Это — просто пенис, пронзенный стрелой. Но ведь красиво, правда? Очень современно…»
В какой-то момент саркастический и циничный тон повествования меняется. В главах «Еврей в шкафу», «Странники» и «Дом рушится» вдруг проступает истинный голос Лурье. Автор извлекает из темной глубины шкафа, как из могилы, измученного в концлагере мертвого человека, который просит оставить его в покое. Чуть позже в прихожей Аниты появляются призраки — советские мертвецы: благородная женщина (мать Лурье), русский солдат Иван, девушка с ребенком и бабушка. Все они погибли под Ригой. Их гибель преследовала Лурье всю его оставшуюся жизнь и сопровождалась чувством вины за то, что он выжил.
Неожиданно он говорит с ними на русском — скрытом, тайном, глубинном языке, который в его новой реальности был полностью вытеснен. Лурье испытывает к русскому солдату самые теплые чувства. Он описывает свою бабушку, говорящую с акцентом провинциальной еврейской женщины из Белоруссии, а девушка — его детская любовь Люба, которая держит в руках его символического ребенка — у Лурье никогда не было детей. Всех этих мертвых людей послал Сталин.
Да, Лурье был сталинистом. Он был благодарен Сталину за победу. Его позиция в данном вопросе была определенной. В «Аните» он описывает визит Иосифа Виссарионовича в Нью-Йорк!
Вторая часть книги полна пророчеств и фантасмагорий. Делириум, порожденный невероятностью происходящего, оборачивается в «Доме Аниты» «военным феминизмом» — тут аналогия с военным коммунизмом. Страдание, вызванное контрастом между боевыми женщинами Нью-Йорка и бессильными жертвами, освобождает от нравственных барьеров.
Поистине библейский размах приобретает описание американского Армагеддона и разрушения Нью-Йорка. Входят советские войска. Город из цитадели капитализма превращается в эпицентр марксизма. Текст Лурье пересекается с песней Леонарда Коэна First We Take Manhattan, с фильмами Годара «Уикенд» и «Банда аутсайдеров», с пафосом «красных бригад» и т. д. Из-под земли вылезает всякая тварь. На улице лежат растерзанный слон и трупы красных черепах. Летучие мыши улетают в Израиль, спасаясь от истребления.
Третья часть напоминает русскому читателю «Мифогенную любовь каст» — это такой же беспорядочный текст, полный удивительных фантазий, сказка для взрослых, образец психоделической прозы.
В тексте постоянно упоминаются Россия, Америка, Германия и Израиль. Среди всех этих стран вдруг возникает Албания, описанная в духе Кампанеллы. Албания Лурье — это утопия, территория сновидения. Поскольку во время холодной войны реальная Албания была одной из самых закрытых, а следовательно таинственных и загадочных стран, Албания Лурье является легитимной территорией вымысла.
В тексте можно отыскать оазисы добра и целомудрия:
«Я всего лишь младенец, голый младенец в снегу. Теперь я окружен стаей голодных волков, они надвигаются — и тут ко мне подходит Волчица, зубами она поднимает меня из обжигающе-холодного снега и отбрасывает в сторону. Она лижет меня и прижимает к своему теплому животу, трется об меня сосцами, и волчья стая отступает. Я сосу молоко Волчицы, а она вылизывает, ласкает и согревает меня».
Прообраз этой «капитолийской» волчицы — любимая немецкая овчарка Лурье по имени Панч, которую он называл «леди» и которая стала для него символической матерью. В своих дневниках-воспоминаниях Лурье пишет:
«У меня такое ощущение, что эта темная красавица сопровождала меня всегда, даже в годы войны. Эта немецкая овчарка с темными глазами напоминает мне о моей матери».
Кроме реальной музы Гертруды Стайн, у Лурье была своя Беатриче — погибшая Люба, Любовь. Всю свою жизнь, весь свой поход в ад он посвящает служению этой тени. Она осталась там в земле, на востоке Европы, в СССР, на месте утопии, уходящей в прошлое. Она неожиданно появляется в одной из глав и тут же растворяется в небытии.
«…Ее темно-соломенные волосы будут щекотать мою щеку… Волосы моей любви пахнут лесом, лесными прудами. Она касается моего лица — и больше ничего».
Таким образом, текст постоянно дрейфует от почти религиозного чувства к жесткому порно:
«Я возвращаюсь к анусу, очерчиваю носом круги вокруг него, перемещаюсь в верхнюю часть ущелья, на мостик, где начинается талия, молочно-белая полоса, зимняя дорога между двумя заснеженными холмами моей целомудренной юности».