Шрифт:
Акума как дух распри вольготно чувствовала себя на поле битв метанарративов, перебегая из одного стана в другой, как от одного мужа к другому, оставаясь верной себе по сути.
На Набережной Мойки, 12, в музее-квартире Пушкина, в дождливый день Акума не шалила, была тиха и скромна, как монашка. Следом за ней гулял Учёный Кот, музейный аниматор-экскурсовод. Она гладила его за ушком, тягала за усы, кормила мойвой из сумочки. Учёный Кот сладко урчал, будто в рот ему вставили варган, ластился о её ногу в войлочных ботах без калош.
Акума, в головокружительной ауре сладкой неги, источая аромат духов «Цикламен» от Пивера, доставшихся ей на донышке затёртого пузырька из наследия одноплеменника Фёдора Сологуба, излучала святое благолепие и даже попила чаю из самовара вместе с сотрудниками музея-квартиры Пушкина.
Один из них, скажем, вечный юноша, весьма напоминая лицом, хитроватыми глазами, жиденькой бородёнкой и усами карандашный автопортрет Леона Бакста, поблескивая золотым ободком своих очков, промурлыкал старушке учтиво:
– Будьте любезны, присаживайтесь, госпожа! В ногах правды нет. – И поводя носом, пропел меццо-сопрано: – Три духа живут в цикламене, – сладкою амброзиею пахнет бедный цветок.
Все музейные жеманницы зааплодировали, закудахтали о персидском первоцвете, что произрастает в японском саду на набережной реки Карповки. – Угощайтесь марципановым печеньем, говорят, оно помогает от нервных расстройств, – присоединился к приглашению кто-то другой.
– Во временные лета, помнится, на Конногвардейском бульваре у Филиппова вкусными пирожками с капустой промышляли, наедались досыта… – сказала мечтательно гостья.
Добрая посетительница представилась Акумой Акакиевной.
– Прежде я была красавица-девица, в русском стиле: и нос был круглый, и лицо было круглое, и щеки были круглые, цвет лица кирпичный, чуточку смугловатый от деда Ахмата, и аппетит зверский, не то, что нынче.
Она присела на предложенный шаткий стул, на коем сиживал в прихожей любимый кучер Пушкина. В долгу не осталась, пошарила в карманах. Сначала достала гребень «Гейша» с обломанными зубцами и несколькими прядями крашеных волос. «Нет, это подарок от Оленьки Судейкиной». Спрятала винтажную вещичку. Снова прошуршала рукой и вынула железную плоскую баночку с надписью по кругу «Завод Красный Резинщик. Киев», тоже спрятала без смущения. Ещё раз пошарила и, наконец, вынула то, что искала: жмыховую конфетку в бесцветной замызганной обертке, много лет хранимую за подкладкой.
– Угощайтесь, Алексей Викторович, – обратилась она к анимированному `a la автопортрету Леона Бакста, – я берегу её со времён эвакуации в Ташкенте, аж с 1943 года! Если в ногах нет правды, как вы утверждаете, то в искусстве тем более не ищите правды. Логично? Хоть и говорят, что у женщин нет ни логики, ни точности в определении, за то у них бывают хорошенькие ножки, вот полюбуйтесь. – Акума выставила ноги и покрутила носком туфли. – Основы правды зыбки, согласитесь, молодой человек. У вас ум свежий. В искусстве должна торжествовать асимметрия, ибо симметрия скучна. Угу, скучна, как пыль за лавкой в романах у Достоевского. У правды есть вкус и привкус и послевкусие. Жалко только, что жизнь уходит, такая грустная совсем-совсем…
Сентенции запили бокалом белого Chardonnay с привкусом крыжовника.
Видимо, она долго носила в себе эту сакраментальную мысль и, наконец, нашла достойные уши, чтобы высказать её в присутствии официальных свидетелей, которые могли бы подтвердить её авторство в случае умышленного плагиата. Ныне завелись такие писатели, что не церемонятся, берут всё, что плохо лежит, украдут чужую мысль, ищи-свищи в поле ветра, если не успеешь донести до читателя печатно… Мысль-то что, тут недавно роман украли!
– А вы, угощайтесь апельсином, Акума Акакиевна, – любезничал Алексей Викторович, выкатив на стол оранжевый фрукт перед гостьей. – Теперь вы, прямо-таки декадентка fin de si`ecle, из портрета Леона Бакста, помните, эту стильную, тонкую, как горностай, с таинственной улыбкой, `a la Джиоконда, что кушает апельсины женщину?»
Всё рассмеялись.
Акума пришла, прихрамывая, мопассановская Хромуля. Пришла, как обычный петербургский посетитель. Она была в креп-шифоне, «в юбках шёлковых фру-фру», в накладной причёске в стиле парижской куртизанки Нинон де Ланкло. Она долго стояла у портрета А.С. Пушкина изящной кисти Ореста Кипренского. Акума светлела лицом, лучилась глазами. И побагровела, и темнела, когда взгляд её упадал на женский портрет плотнинькой блондинки, обозначенный в записной книжке поэта под номером 111.
Акума отворачивалась от портрета Наталии Николаевны – «чистейшей прелести чистейший образец». Пожухлые губы её со скатавшейся в уголках помадой кирпичного цвета плотно сжимались. Она искала сходства с копией «Бриджуотерской мадонны» Рафаэля и к своему удовлетворению не находила ни двух и ни одной капли.
«Моя косая мадонна! Воистину! Бой-баба, а не шкурка ведь. Не кокетничала б с царём, был бы жив твой муж… Отмщённая кокетка! Вертихвостка! Что ж, за то стала салопницей да титулярной советницей свинского Петербурга. Если б я была женой Александра Сергеевича Пушкина, я бы не допустила, чтобы высокородные пасквилянты сочиняли на меня пошлые наветы… – захлёбываясь бормотала Акума, проглатывая нецензурные ругательства, кои слышала от конюха. – Что он в ней нашёл? Гений, парадоксов друг…»