Шрифт:
Все готов, но читать вслух не люблю. И опять меня относило к общему. Вот пройдет этот день и другой, другие... Не хочу о них думать, не могу, но ведь ничего не останется, ничего. Пробегая с драной портфелью в публичку, сколько раз с удивлением я посматривал на трехъярусный памятник Екатерине второй. Как жеманно, величавая и надменная, простирает она скипетр над париками трубецких-репниных к гастроному No 1, бывшему Елисееву. Не обидели ее формами ни скульптор, ни Бог. И пускай Толстой злобно морщился (мол, смердило от подола великой распутницы) -- ничего, ничего, стоят вельможи, как под вечевым колоколом, под юбкой ее и не морщатся, улыбаются, очень даже гордые и довольные. Даже сам ершистый воитель Суворов. И пускай говорят: крепостница, тиранша, все равно, не шелохнувшись, стоит. Прошмыгнем, как серые мыши, истаем в бесследной дали, а она навсегда. А спросите любого историка нашего, для чего проливалась безбрежная кровь, как не для того, чтобы вознести над царицей любого из нас -- мыша.
Утром снова ты не спала: эндоксан. И пошел-покатился день, будто детский мяч, надувной, бело-зеленый. И для нас тоже чем-то белый: тьфу, тьфу, лучше. Не щупаешь нос. И лоснится не так. "Там гормон у вас, не забудьте", -- остановилась в проходе сестра. "Хорошо, Валечка, не забудем..." -- а "выбросить"
проглотил. "Да, вам мочу еще сегодня сдавать".
Вот тогда-то в первый раз и заметил: будто темное пиво. Пригляделся к тебе. Кожа вроде желтит. Неужели дошло уж до этого? Знал: очень часто при этой болезни -- горчишность.
Анна Львовна загорелась новым -- алаперой. Это шло из журнала "Юность", где рассказывалось о суденышке "Щелья", о путешествии автора по ледовитым морям. Были там раздумья писателя над белужьим стадом. И припомнил он давнюю историю об одном человеке. Который болел, а потом вылечился. Нет, Саша, вы послушайте, -- терпеливо убеждала меня Ильина.
– - Я не сомневаюсь, чем он болел. Тут, правда, ничего не сказано прямо, но и так ясно: почти все в палате умерли. А не сказано, чтобы не вызывать ажиотажа, сенсации. Им же тогда редакцию разнесут. Я постараюсь связаться, узнать. Только бы где-нибудь ловили белуху". У нее не только доброе сердце, но железные организаторские способности, не совсем отдавленные за долгую жизнь. Разыскала автора (подтвердил, что именно эта болезнь), созвонилась с обкомом, газетами, с промысловым колхозом. А белуха не ловится, не сезон. Вот весной бы иль поздней осенью. Пока же, где-то за Мезенью, на складе тухнет соленая. А доставить как? Но и это уже предусмотрено Ильиной: созвонилась с аэрофлотом, и дано указание всем начальникам перевозки грузить в отлетающий самолет. Все я выслушал и бежал к тебе, доченька, с глазами промоклыми. От того, что столько людей уже втянуто, готовых на всякие неудобства.
Отпуск кончился, но работать и думать не мог. Надо новенькую кочегаршу просить, Зину Лядову, ту, что вместо Павла теперь.
Не узнал я своего логова -- потолки белены, трубы крашены, подоконники оторочены белой плиткой. Все чужое. Да и сам я чужой. Столковались быстро, глаза-пуговки засветились: "Только как вы рассчитываться со мной будете?" -"Очень просто: получу и отдам".
Вечером междугородно задергался телефон: ответьте Архангельску! Потянулась шуршащая пауза; серебристая млечная пыль, как в песочных часах, морозно позванивала. Кто бы это? Это был Юрий Дмитрич, собкор ТАСС. Доложил: свежей алаперы нет, но везде ищут. А пока высылают соленую. Говорил он без газетной запарки, и слезу из голоса не выцеживал, но зато что-то было в нем необманное, доброе. Ведь по-разному можно протянуть руку утопающему -- можно с берега, из воды тоже можно, войдя по грудь. Все смешалось в душе: стыд, что тревожим чужих, благодарность, тоска, безнадежность. Чем ответить с тобою нам, доченька? Тут бы надо -- спасением.
А назавтра нашли у тебя дифтерийную палочку. И пожалуйте, милые, в карантинную клинику. Эта клиника простая была, как кирпич: без колен, без архитектурных рулад. Посреди коридор, разделенный стеклянной стеной на два отделения, а налево-направо боксы. Да такие, что с иную палату -- прадеды строили. "Правила у нас такие...
– - неслышно встала за моей спиной старшая сестра, пожилая властная дама. Матово неживая седина переходила в белый колпак. Алюминиевый взгляд, скулы с плавным румянцем, широкая ротовая щель, задрапированная твердыми мужскими губами.
– - Для того чтобы выйти отсюда, нужно снять халат -- второй халат, вот он, вымыть руки с хлорамином и тогда выйти. А когда входите, надеваете второй халат", -- взялась за стертую медную ручку дверей, тускло поблескивающую. Со времен прадедов. И наверно, от тех же времен шло то, о чем поведала в тот же день, придя к нам в больницу, Анна Львовна: "Мне тут Нина рассказывала о собачьей слюне. Нет, зря вы так, Саша, -- заметив усмешку, вздохнула.
– - Горцы издавна лечат опухоли собачьей слюной. И один человек вылечился. У него тоже было в носу". Слушал, отстукивалось: Нина--дочь Анны Львовны, Аня --дочь Нины, а ты, Лера, ты-то кто? Ромул иль Рэм? Волчьей слюной тебя уже отравили, теперь надо собачьей.
"Самолет вылетел, -- доложил вечером Юрий Дмитрич.-- Запишите рейс, номер... Впрочем, они обещали вам позвонить". И действительно, чей-то голос дознался, сказал, что там-то и там-то ждет нас посылка. Еще утром пласталась неведомая алапера где-то у самого Ледовитого океана, а сейчас... словно в сказках, щуки-лебеди-утки, спасенные добрым молодцем, достают из морских пучин, из небесных глубин то, где прячется кащеева смерть. Никого не спасали мы, а нас... Чьи-то добрые руки все сделали, по длиннейшей цепочке доставили и -- придите, возьмите. Это было как чудо. Уж не первое, не последнее, только вот беда -- рукотворное.
Я нашел эту дверь. Утомленный мужчина, небритый, молча выслушал, запустил в какую-то полку руку, потянул пакет в оберточной крафт-бумаге, тяжело шлепнул его на обитый линолеумом прилавок. Я входил и готовился встретить глаза, но вопроса не встретил, только факт: это вы? получите. И все же так благодарно захотелось сказать ему, единственному увиденному, стоящему возле самого устья цепочки -- для чего это все, для кого. И не смог: не нуждались
там в этом. Спасибо, до свиданья. Молча кивнул он в ответ лакированным козырьком.
Ночь садилась на город по позднему летнему графику, вытолкнув из-под брюха мягкие черные шины шасси; ей навстречу металлически, вольтово яростно разгорались фонари, и в аквариумах пассажирских салонов шевелились счастливые рыбки -- с чемоданами, портфелями, ребятишками. Подошел автобус, и полез в него вместе со мной странный запах. Показалось сперва -- пахнет аэрофлотом. Но отъехали -- он со мной. Наклонился к пакету... Бог ты мой! И уже натекло на сидение. Вытер, на пол спустил. И пошло, пошло снизу вверх, пассажиры, косясь, опасливо удвигались в сторонку. Вот тебе, бабушка, и аэрофлот! Дома развернул. Шибануло так, что отбросило к стенке. А на вид... на что же она походила? На апельсинные корки, что зиму пролежали под снегом, утратили цвет, стали свиной кожей, но толще. В таз ее, на балкон. А несколько ломтей вымыть, поджарить. Так сообщала "Юность" -- в том рассказе. Может, запах убьет. О, великая сила -- огонь: отшиб. Но какая же это "яичница" (говорилось в меню того же журнала). Из белка? Нет, простая подошва. В блокаду бы мы такое, наверное, "схавали", но -- тебе? Надо ее потушить -- предложила Тамара. Потушили. Все равно подошва, лосиная. "Что же делать?" -- "Давай попробуем на себе", -- предложил. Ничего, живы остались. А с балкона шло так, что пришлось закрыть дверь. Окно тоже. Интересно, зачем они ее держат там, в Мезени? Белых медведей отпугивать? Как дать, с чем, сколько? Он-то автор, ел ее "противнями". И собака "жадно хватала". Собака, если ей рассказать, что про нее в журнале напишут, и не такое схватит.