Шрифт:
Я боялся придти раньше старших, тащился дорогой, как ледащий дневной трамвай. Представлял заведующую и готовился понравиться ей (вот, попозже пришел), готовностью, как Рыжка, на лету хватать ее указания. А они, несомненно, будут, это чувствовалось по старшей сестре.
– - Папа, ты почему так долго? Да, спала... мальчишка вот этот только все бьет по стеклу. Во, гляди...
Сосед, мальчонка лет четырех, увидел меня и -- в стекло кулачком. Улыбался, слюни пускал. Дебил? Лицо белое, нежно-розовое, и глазенки серые что-то уж больно радуются чему-то неведомому. Лупит, лупит -- по стеклу, по губам, по слюням. Сияет -- неземное блаженство. "Доченька, он, наверно, больной".
– - "А я здоровая, да?.." -- задрожали привычно губы. "Он недоразвитый".
– - "Зачем же он здесь лежит?"
Вошла к нему нянька, надвинулась на мальчонку, переставила его ближе к себе, резко сдернула книзу пижамные штанишки. Там, в пахах, пеленки были намотаны, темновлажные. Развязала их, лебедями пустила на пол. И остался он -- ровные белые ножки, и в слиянии их -- такое же безобидное, как у Аполлона. Взяла нянька пеленку, намочила под краном, протерла кукольные эти места, начала наматывать сухие пеленки. Затянула два боба да самый стручок. Ничего, ничего, милый, как ни натуго, а придет срок (ох, придет, но зачем?), все раздвинет, как землю, крохотный этот росточек, и восстанет ненужным стеблем -- протестующий перст всеблагим богам.
Здравствуйте!..
– - бодро, молодо прокатилось за спиной. Сестра средних лет, не отделяясь от коридорной стены, весело ставила на тумбочку у дверей еду.
– - Вот вам каша, чай. А лекарства приняли? Не забудете?
– -Мы все не будем пить,-- наклонился к тебе, когда вышла она, -- видишь, тут сколько. Целых четыре, -- "гормона".
– - Мы их в раковину, кран откроем -- пусть она их запьет. Смотри, тут еще, -- нашел две увесистые, рыхло спрессованные облатки. Наверно, антибиотики от дифтерии.
– И эти она запьет?
– - повела глазами на раковину.
– - Ага, вреда ей не будет. Пользы тоже. А каша-то теплая, Лерочка, и чай. Уд-дивительно, -- подсел кормить. За спиной
звук какой-то подбросил со стула.
– - Вы кушаете? Ну, ешьте, ешьте, я потом зайду,-- сказала заведующая.
Ну, и что же сказал он, тот мгновенный дагерротип, коим заменял я медлительное, спотычливое сердцеведение? Приземиста, выцветше краснолица, голос мягкий, придержанный, глаза осторожные, вежливость, скрытность.
– - Ну, поели? Вас я попрошу выйти, -- обронила сухо, твердо. И совсем другим, матовым, ласковым тоном: -- Как тебя зовут? Давай познакомимся.
Притворяя дверь, из-за стекол увидел, как склонилась и плавными, бережными ладонями пошла по смуглому лону. Побежал к автомату. Он дежурил на лестнице больничной конторы. Где главврач, начмед, секретарша и стенная газета. Глянцевитые фотографии, ослепительные улыбки детей. Доложил Тамаре, что нос лучше. Точно? Да, точно! Меньше, тише, бледнее, выравнивается. Врачиха? Обыкновенная. Ну, побегу!
Татьяна Михайловна, нам можно выходить на прогулку?
На прогулку?
– - задумалась.
– - А как вы будете гулять?
На раскладушке? Ну, что ж, я вам разрешаю. Только никаких контактов. И повязки марлевые. Вам и ей.
А читали мы, как всегда, с паузами, перекурными и транзитными -- солнце шло на нас сверкающим колесом. Меняли платки, вели фотосъемку носа -- я глазами, ты пальцем. Но приятно: эта втягивалась, бледнела. И подумывал с нетерпением об уколе, втором. И еще о чем-то надеющемся, таком малом размышлял он в настигающем реве трамваев, а когда стихало -- в лопочащем, подсушенном шелесте листьев. Лишь одно не вступало ему в дуршлаковую голову: что стоит на балконе, завалясь на перила, размоченная фанерина, треплет ветер ее, то прижмет к прутьям, то к стене с отвращеньем отбросит, сыплет пылью хрустящей и дождями мочится, но горит несмываемо: ДУМАЕТ ОН.
Там, на небе, гелиос катил свое колесо, а к нам подкатил на малой тележке обед. Все кастюрльки, бидончики, как матрешки, в платочках повязанных. Ожидала нас царская трапеза: витамины, антибиотики, гормоны, хлористый кальций, кали ацетики, суп молочный, котлета с пюре и бессменный часовой -- сухофруктный компот.
У соседей тоже теплится жизнь. В первом боксе с утра делали дезинфекцию: ждали гостей. И теперь привели девочку лет восьми, ровесницу, загорелую дочерна и вообще черненькую. С чем ее?
– - отстраненно подумал. Еще на прогулке несколько раз, жужжа, стремительно влетал в дверь дядя-шмель, яркий, черно-белый, мохнатый. А теперь он плясал, подпрыгивал под высоким окном, норовя заглянуть и... врачей опасаясь. "Леночка!... тебе хорошо?
– камушками забрасывал через форточку.
– - Леночка, что тебе покушать? Говори папе". Интересно, что же мог сказать даже самому папе этот выкормленный ребенок, если на тумбочке, как у добрых фламандцев, в двух глубоких тарелках, переваливаясь через край, горели два натюрморта: груши, яблоки, виноград, персики, сливы. Папаша... волнуется, но, видать по всему, пустяки. Как он из себя прыгает. Не хуже меня. Только выше. И знает, за чем. И к другому соседу нашему Мише (познакомились с ним внаслышку), тоже пожаловали родные: нянька с сестрой. Подступила она к Мишеньке со шприцем, словно бы с леденцом. Ну, а нянька взяла его молча, еще улыбающегося, и, как белую рюху, слишком долго стоявшую на попа, распластала, вдавила в матрац. Вот уж тут он зашелся, засверляя трамваи. Но тяжелые трудовые ладони, наливаясь венозно, лежали чугунно. Сестрица скатила пижамку, оголила заветное место, для того и Господом уготованное, мазнула ваткой -- хоп! А-а-у-ю!.. Все до капельки выцедила, ничего не зажилила, выдернула иглу, причмокнула ваткой, улыбнулась добавчиво. О-ля-ля, что расстраиваться, вот он снова стоит, сияет, распяливает на нашем стекле ладошки да слюни. Но пора уж и мне выметаться: тихий послеобеденный ангел планировал на больничку. Все поправил, сложил, наклонился к тебе, постоял и пошел расставаться с намордником, с драгоценным халатом, с бациллами. И услышал дрогнувшее в слезах: "Папаня, ты когда завтра придешь?" Папаня... И потом, на другой день: "Па, ты тетю Лину видел?" Так и стала в добрую минуту звать меня, когда маята чуть-чуть отпускала. От кого, где подслушала? Или сердце само вытолкнуло.
Снова вышел ко мне Архангельск, Юрий Дмитрич. Да, получено, большое спасибо! Только, вот оказия, больно уж запашиста, со всего околотка навозные мухи сбежались, роятся, жужжат. Черно-синие, сине-зеленые. Взял двумя пальцами вместе с ними миску, на лестницу вынес, в свиное ведро. Целый день после этого отчего-то тихо, безлюдно было во всем подъезде. И того ведра уже нет, и свиней тех тоже, но вы, мухи, храните ли благодарную память?
Так вы не давали?
– - все же немножко расстроился милый Юрий Дмитриевич.
– - Нет, дали немножко. Через мясорубку пропустили и в пюре, с супом, но толку от нее, наверно, не будет.
Да, надо свежую. Обещают, все обещают, во всех концах. Хорошо бы кому-то из вас приехать -- там, на месте, можно и подтолкнуть.
А что, это мысль. Мы ведь сами подумывали к морю; нет, не к самому синему, не к самому Черному, но к самому Белому, к Ледовитому океану. С тобой, доченька, по алаперу. Анна Львовна ГЕНШТАБ (да, в такие минуты не Ильина) разработала план, подвела под него командировочный базис. И другие старались: где-то там далеко, в Даугавпилсе, изо всех сил надрывалась наша бабушка -- утилизировать на толкучке барахло в бумажки. Но кому лететь? Лина? Сколько ж можно! И потом... нет, она не поедет. Теперь не поедет. Что-то новое, кажется, появилось у Лины, какой-то Интерес. А как звали его, я тогда не знал. "Ладно, Линочка, спасибо тебе за все. Есть человек, который поедет".
– - "Анна Львовна..." -- усмехнулась незаменимо. "Нет, мы ее сами бы не пустили -- Лева".
– - "Это что-о?..
– - с превеликим презрением,-- это тот, который?.. Ну-у, Сашечка, попроси его, но ручаюсь, что он не поедет!" -"Давай поспорим", -- и при ней же набрал его номер. Выслушал он и: "Хорошо, Саф-ша, я поеду".
– - "Но учти, будет трудно. И далеко, и ходить там везде надо".
– - "А я что, не хожу?
– - рассмеялся. И уже твердо, решенно: -Понимаю! Все будет в порядке. Я начну с обкома".
– - "Ты всегда знал, с чего начинать. Адам начал с Евы, а ты..." -- "А я -- с Адама!"