Шрифт:
– - Ну, Александр Михайлович, мы пошли. Ругайте нас!...-
улыбнулась Калинина.
И пошел отсчет -- сердцем, горячечной мыслью. "Успокойся, возьми себя в руки. И не кури так много",-- попеняла Тамара, каменно сидя все над той же страницей журнала. Час, другой... Пошел третий.
– - Сашка!..
– - неожиданно запаленно, заплаканно и сияюще врывается Лина, которая уж никак не могла быть здесь.
– - Тамарочка!.. Все вырезали!.. Радикально!.. Я в полдевятого уже была там, в операционной. Ну, возле. Они сбежались со всей больницы, говорят, что еще не видели, чтобы так оперировал.
Блестяще!!!
Но -- что, что?!
– - молча встали мы.
Зоя вышла ко мне. И говорит, что профессор сказал, что по виду доброкачественная, но надо еще анализ.
Анализ?.. Срочную биопсию делают сразу.
– - Это я уже знал.
– - Ну, я там не понимаю, я же знаю, как ты к моей восторженности относишься, и передаю так, как мне сказали. Слово в слово.
Распахнулись двери там, наверху, и в зеркале (оно во всю стену шло над лестницей, где под одним маршем сидели мы) увидели, как вниз по ступенькам быстро скатывалась Зоя Ивановна. И совсем не разумом, не словами -- черным страхом своим успел я отметить, что не смотрит она на нас, глаза свои под ноги стелет. Невеселая, сжавшаяся, готовая к встрече. Вы белье стирали в корыте? Так и Лина за минуту из черного, серого в наших душах взбила мыльную нежную гору перламутровых пузырей. Вот по ним-то и шла Зоя Ивановна. Лопались, с тихим всхлипом обдавали мелкими брызгами. Очень холодными. Деловито, сумрачно, но со слабой улыбкой подходила к нам. Все мы видели, поняли все, но вскочили, тянемся: подтверди, обнадежь! Подтвердила. Все так. И чего-то не так.
– - Ну, я вам скажу, я многих видела, но таких рук!.. Не знаю, кто бы мог сделать лучше. Вы знаете нашу Людмилу, она сама на кого хочешь крикнет, а тут он... был там момент -- кровь хлестала.
Тамара прикрыла глаза.
– - ...стал кричать, как на девчонку. И она ничего. Из-зумительно!
– вот об этом она, загораясь, с восторгом. Как Лина.
А биопсия?
– - испытующе глянул я, совсем не желая прозреть то, что не додает. "Видите ли...
– - а глаза в сторону, вниз, -- скажу вам по секрету: нашему гистологу верить нельзя. Вот посмотрит профессор Ковригин, наш консультант... Когда ответ? Ну, дней через пять, семь".
И последние пузыри лопались. Не лгала Лина, но -- окраска. И вот тут явилась Людмила, стремительно, разгоряченно: "Ну, знаете, нам сам Бог его послал! Я слышала, что прекрасный специалист, но та-ак работать! Так виртуозно. Я подняла глаза во время работы, вижу -- битком. Кто-то плачет. Хотела их шугануть, а, ладно! Такое нечасто увидишь". Да, не часто. Такого ребенка в таком обществе. "Сейчас, сейчас профессор придет, мы вас позовем, и он вам сам все скажет".
Радикально... по виду... гистолог плохой. Потому плохой, что плохое нашел? Но Людмила сияет. Что ж, такой виртуоз. И вошли мы. Сколько их!.. И стоят, и сидят, и в тесноте переминаются. Круглый стол, чай в казенных, но тонких стаканах, колбаса, булка. Профессор сидит за столом. Щеки сизо пылают, лоб влажный.
Была удалена большая опухоль в забрюшинном пространстве...-- буднично начал. Как в справках. И пошло гладкой латынью, которую обычному смертному и с разбегу не выговорить. Он все держит коричнево-красный бутерброд в правой руке, левая машинально охватывает янтарный цилиндр и отдергивается: чай горяч. И парок над стаканом.
Но где же "по виду"?
А как вы считаете, профессор, прогноз?
– - выдавил я где-то когда-то услышанное.
Видите ли, все будет зависеть от гистологии, но повторяю: радикальное удаление, незаинтересованность лимфатических узлов, отсутствие видимых изменений позволяют надеяться...-- и впервые он улыбнулся, устало, беспомощно. И понятна мне стала эта улыбка: "Вы же знаете наши возможности".
Надо уходить. Но как, если все... начинается сызнова. Чай не жжет -пальцы плотно легли на тонкое, прочерченное матовыми виньетками стекло. Бутерброд как будто подсох, побурел. А ты еще там, на столе. Ничего не слышишь, не видишь, не знаешь. Поблагодарили, вышли, и Калинина следом. Смотрит, молчит, улыбается. Тамара поцеловала, отошла, отвернулась, выхватила платочек. "Тама-ара Федоровна-а... ну, что вы, держитесь..." -"Ладно... ладно, из-вините..."--шепотом. И опять мы на том же жестком диванчике под лесенкой -- ждем, когда разрешат нам увидеть тебя.
– - Альсан Михалыч, Тамара Федоровна!.. Вот так у нас всегда -- лифт испортился...
– - улыбаясь, появилась Калинина.
– - Сейчас Лерочку понесут по этой лестнице.
И сразу же голоса сверху. Двое белозадо выпячиваются из дверей. Каталка. И на ней... ты ли, доченька. Ни кровиночки на таком твоем и таком не твоем лице. "Хлестала..." Чуть-чуть приоткрылись глаза. Когда было месяца полтора, набрел однажды бродячий фотограф на нас, пару снимочков сделал. Лежишь, смотришь, а глазенки пуговичные, несмышленые, плоские. Не в обиду тебе скажу, но у кошки и то умнее. Вот теперь такие же были. Но блуждали: кого-то им надо было. Маму, маму, конечно. Но остановились на мне. Что-то сдвинулось, отразилось: "Па-па..." -- шевельнулись запекшиеся. "Я, доченька, я с тобой!.." -- "Па-па...
– - с трудом,-- а где мама?.."-- "Так-к!.. пошли!.." -- это мне.
И пошла наша новая жизнь. Без подходов -- с налета. "Пи-ить..." -"Губы можно немножко смочить..." --просветила сестра. "Ну, давай, я проведу ваткой, а ты облизнешь, хорошо?" Веки прикрыла два раза: поняла. И опять: "Пить...пить... маму..." Обмакнул ватку, отжал ватку, по губам провел. Заусенцы цепляются. Языком горящим, наждачным лижешь ватку -- может, что-нибудь выцедится.
Сколько лет человек привыкает? Я привык часа за два -- живот прижимать при рвоте, поддерживать, воронкой тряпки пристраивать у головы, скатившейся набок. Потянулась ночь, Тамара сменила меня у постели, вышел в коридор, лег на кушетке -- не спалось, не лежалось. Вспомнил давнее. Года три тебе было, я пришел с ночного дежурства из цеха литографии, где служил сторожем, и услышал: "Папа, ты поспал на аботе? А тебе не было холодно? А ты чем укъывался?" -- "Ватником".
– - "А он что умеет делать?"