Шрифт:
В конце коридора Ребров заметил незнакомую женщину с седым пучком на затылке, промелькнувшую бесшумно и похоже, опечаленную тем, что в нарушение просьбы-приказа попалась на глаза. Ребров знал, что у комитета в центре сотни квартир, хозяева коих когда-то попали в тенета бойцам вооруженного отряда партии, да так и не выскочили из силков.
Грубинский поддержал Реброва за локоть, провел в большую, давно не ремонтированную комнату. За столом сидела мать...
Мать и сын обнялись, подполковник тактично отошел к окну, то ли высматривая машину своих орлов, то ли пытаясь понять, как не зачахли цветы на окне, неизменно обращенном в темный каменный колодец.
Подполковник прилип к стеклу, будто и не слышал ничего, и происходящее его вовсе не трогало.
– Как ты?
– Ребров гладил волосы матери, лицо, руки...
– А ты?.. мальчик!..
– Ястржембская разрыдалась.
Подполковник поморщился и еще заинтересованнее уперся в колодец двора, затем не выдержал, шагнул к столу, уселся, положив пухлые, ухоженные ладони на чистую, но ветхую - со штопками и застиранными пятнами - скатерть.
– Ну-тес, господа хорошие, к делу...
Ястржембская распрямилась, обрела внутренний стержень, вскипела яростью сопротивления, глаза свидетельствовали: старое зэковское - не верь, не бойся, не проси!
– до сих пор обороняет от бед репрессированную польку.
– Итак, ваш сын совершил преступление... выкрал важные документы, но мы не жаждем крови... вовсе нет... мы хотим, чтобы нам вернули украденное, если, конечно...
– Если что?..
– Ребров не выпускал руку матери.
– Будем говорить как мужчины... если, конечно, вам дорога мать.
Ястржембская помолодела, будто перенеслась на десятилетия назад, когда ненависть к этим людям выжигала все изнутри, но молодость помогала выстоять, не сгореть...
Ребров сжал руку матери:
– Подполковник у нас дока по завариванию чая... и... по дружелюбному шантажу.
– Вы не изменились, - глядя прямо в глаза Грубинскому произнесла мать Реброва.
– Помилуйте, - попытался отшутиться подполковник, - я вас вижу впервые...
– И я вас...
– Ястржембская закрыла глаза: господи! Как давно это было и как явственно проступило сквозь толщу времени. Глаза женщины раскрылись, сухие, в красных ободках от недосыпа и долгих месяцев застарелой хвори.
– И все же... Вы не изменились...
Грубинский оглядел этих двоих, ему стало не по себе... или так показалось Реброву? Если люди идут на сотрудничество, а тем более на службу органам, тонкие движения души отмирают, становятся не нужными или сохраняются для маскировки, для усыпления не слишком искушенных врагов: смотри какой я! понимающий, тонкий, сострадающий, вовсе не такой, каким ты ожидал меня увидеть.
– Потеряно непозволительно много времени, - отрубил Грубинский, - или вы возвращаете документы проводок партийной валюты или... в общем, я сказал все... думайте!
Убогий отрывной календарь на стене показывал 18 августа 1991 года. Ребров не предполагал раньше, что органы, полюбившие в последние десятилетия удобства и покой, трудятся и по воскресным дням.
– Что вы можете сделать больше, чем уже сделали когда-то? Ястржембская поправила выбившуюся прядь.
Подполковник молчал.
– Вы не посмеете!
– Едва слышно, и от того значительно, предостерег Ребров.
Подполковник молчал.
В дверях появилась хозяйка квартиры - встретились глазами с матерью Реброва и обе поняли, что оттуда! из далекого лагерного далека: только одну сломали, другую не смогли... Подполковник кивнул. Хозяйка исчезла, через минуту принесла чай... Грубинский оттаял при виде любимого пойла, потянулся к стакану с густо коричневым содержимым.
В дверь позвонили, подполковник поднялся, открыл, вошли сопровождающие, один из них обвел Ребровых отсутствующим взглядом и, никого не опасаясь, доложил:
– Завтра! Все готово!
Подполковник кивнул, как показалось Ястржембской с сожалением посмотрел на ее сына:
– Жаль, Ребров, даже не представляете, как жаль, что мы не смогли договориться... видит Бог, я хотел...
– подполковник не договорил, машинально вырвал лист календаря с 18 августа, пробежал текст на обороте, спрятал листок в карман, сказал сопровождающим, - на память!
– одним махом допил чай, кивнул на Реброва.
– Уведите!..
Ястржембская поднялась.
– А вы, мадам, останьтесь... поговорим, как отпрыски двух шляхтических родов...
Ребров попытался вырваться, броситься к матери. Упыри споро заломили руки сына за спину и выволокли. Из глубины коридора смотрели слезящиеся глаза на веки вечные перепуганного человеческого существа - хозяйки явочной квартиры в центре города.
Девятнадцатого августа Марь Пална поднялась, как обычно без десяти семь, в семь включила "Эхо Москвы", перебросила рычажок на магнитоле, вывезенной из Парижа. Ей нравились ребята, вещающие с таким неприкрытым вызовом властям. В ее молодости такие или сидели, или смирно шушукались по углам, или уезжали, оболганные, оплеванные, часто пройдя высшую школу многолетней травли.