Шрифт:
Это единственное в жизни, что он замечал. И ещё бутылку.
Пальцы снова стали ощущаться как свои, и Джим справился с пуговицами рубашки. И следом, воодушевлённый этим маленьким успехом, расстегнул ремень. Левая рука опять упала, зато он сумел слегка почувствовать правую и ей несколько неловко разобраться с брючной пуговицей и ширинкой. Ещё бы теперь стянуть ботинки — и выйдет неплохо.
Преподобный Эндрю Уорд не сгорел. Не дожил немного до жаркой, даже пламенной встречи, и где-то в глубине души Джим всегда жалел об этом. У него были хорошие мальчики, который смогли бы как следует развлечь старика. Перед тем, как ощутить могильный холод, всякий будет рад согреться, правда?
Но в мыслях Джим сжигал его неоднократно. И спасибо дорогому Александру, он подарил ему прекрасную сцену сожжения. Там сгорел другой. Но глядя на запись, Джим не мог не видеть на месте главного актёра этого шоу преподобного Уорда. Это давало некоторое удовлетворение.
Колыбельная в голове стала громче. Краем сознания Джим отмечал, что в ней нет никакого смысла — все слова оказались перепутаны местами, а мелодия пропала вовсе, но голосу было плевать, и Джим его не перебивал.
У него была задача поважнее.
Требовалось избавиться от носков, которые постепенно сдавливали щиколотки.
Только ноги были чертовски далеко.
Холодные чужие пальцы прошлись от пальцев левой ступни по подъёму вверх. Подцепили резинку — и исчезли.
Он был почти хорош, тот злой колючий мальчик. Как-то раз Джим даже нарисовал Марка в Гефсиманском саду, нагого, ковыляющего от римской стражи на своём протезе.
Марк сидел бы сейчас на табурете возле дивана и делал бы вид, что ему неудобно управляться с одеждой одной рукой.
Как бы не так.
Одной правой он умел делать побольше, чем многие другие — двумя.
Он бы кривился, ругался, но снял бы дурацкие носки вместе с ботинками. Раздел бы его полностью. Назвал бы ублюдком.
О, Джим никогда не обманывался. Его мальчик ненавидел его. Просто ненавидел так сильно, что почти любил. Не хотел жить без него.
Джим его заставил. За все оскорбления, за все укусы, за синяки на запястьях, ссадины, разрывы и вывихи он подарил ему долгие два года жизни.
Ему понравилось, как он умер.
Сначала Джим думал, что спешить не стоит. Можно было бы растянуть удовольствие. Но в итоге тот один выстрел оказался ярче и сильнее любых игр.
Пламя перед глазами чуть поутихло, и это было хорошим знаком. Вяло и слабо Джим подцепил носком одного ботинка задник другого и стащил его. По груди потёк липкий ядовитый пот. Он оставлял на коже глубокие бороздки, скапливался в язвах, которые, подсыхая, отваливались струпьями. Капли выступили и на лбу.
Сигюн нет, а змея — внутри него, она сочится ядом, который не собрать в чашу.
Остро, горячо, больно до онемения.
Театр он не сжигал, а мысленно минировал. Столько уголков, столько хлипких конструкций. Джим представлял, где заложил бы взрывчатку, где поместил бы растяжки. И на сколько метров стоило бы отойти, прежде чем нажать на кнопку детонатора.
Странно. Преподобного Эндрю Уорда Джим ненавидел пламенно.
А Уолли любил.
Эта любовь пришла, когда он увидел в глазах Уолли чудное, дивное осознание смерти. Ужас, надежда, отвращение, страх, отчаяние… Джим называл эмоции, которые видел, вслух. Так их было легче понять.
Уолли любил говорить: «Давай я покажу тебе влюблённую Джульетту, малыш». Это было бы смешно до колик, если бы из-под его брюха, лысины и морщин на самом деле не показывалась тринадцатилетняя девчонка.
Уолли был мелким, жалким человечишкой, когда ему доводилось становиться собой. Его бормотание, потные руки, бестолковые вопросы: «Тебе же приятно, Джимми?», — вызывали презрение и смех.
Но Джим любил его игру, особенно там, в полутёмной каморке осветителей. И Джим навсегда сохранил в памяти его последний спектакль, посвящённый ему одному. О, как он играл, когда верил, что может выиграть себе жизнь.
Яд, видимо, испарился, и пока змея не нацедила новую порцию, Джим избавился от второго ботинка и носков. Ступни тут же обожгло холодом, который, однако, принёс облегчение. Осталось всего ничего: брюки, трусы, рукава рубашки.
Но Джим уже понимал, что не успеет.
На смену жару постепенно приходил холод, тело немело. Рука застыла, неудобно подвёрнутая. И её теперь не сдвинуть.
Жалкий, слабый, глупый, омерзительный Джим.
Он чувствовал вонь собственного тела.
Фиксировал с предельной ясностью собственную беспомощность.