Шрифт:
Мария замерла, вспомнив про свои сорок. Недолго в девках гулять, скоро и ей припечатают «немолодая».
«Мировая жена у Плеймана», - заключила Анастасия. А Мария, выхватив взглядом полубезумного старика, подумала: «Мировой мужик был, раз ему такая жена попалась».
Второй мужчина среди постояльцев тоже был достаточно тяжело поражён болезнью Альцгеймера. Андрей Семёнович Скачков. Для мужчины его возраст можно отнести к среднему, лет шестидесяти. Рядом с Плейманом он казался маленьким. Щупленький, белобрысенький, всегда блаженно улыбающийся, вот где ребёнок так ребёнок. Он худо-бедно мог передвигаться, говорил целыми предложениями, но преимущественно всё же отдельными словами. Однако координация движений была уже такой, что Скачков, если не доглядеть, мог запросто сесть мимо стула, а когда садился, то делал это как в замедленном кино. В прошлом Скачков был спецназовцем и закончил элитное военное училище где-то в Подмосковье. У него две дочери. И, хотя сам он не красавец и красавцем по всей видимости никогда не был, с женой у них был полный альянс, и жену он любил, и она его тоже. Дочки рассказывали, что первой заболела жена, слегла, не встала несколько месяцев, и Скачков самоотверженно за ней ухаживал. А когда её не стало, сошёл с ума.
Дочки изредка его навещают здесь. В отличие от него, они миловидные, наверное, в мать. Они понимают, что отец уходит от них, медленно и верно, и делают для него, что могут, стараясь по-своему облегчить этот болезненный путь в небытие. Их отец уже не может сам держать ложку, не может держать стакан, и дочек не узнаёт, и себя давно не узнаёт в зеркале, принимая своё отражение за странного дядьку, увидев которого, по инерции лихо отдаёт честь – козыряет ему Спецназовец ни в чём не нуждается. Памперсы, салфетки, присыпки – всё есть. К хоспису он привык.
А теперь о дамах. С женой дипломата познакомились, теперь идём дальше. Мавра, медведица с хитрющими глазами, большая любительница качаться на качелях, Надежда Григорьевна Зямина, по прозвищу «Яма», благообразная старушка, которой везде мерещится преисподняя, и она вопит про какую-то яму, Клавдия Михайловна Шумова, девяностолетняя бабулеция крестьянского вида, умирающая от рака («В четвёртой степени», - сказала Анастасия); но боли Клавдия почти не чувствует из-за деменции – сигналы в мозг неправильно поступают (хотя врачи смеются над таким дилетантским комментарием), вот кому деменция во благо. И Таисия Абрикосова. Старенькая, но импозантная, с длинными густыми волосами, убранными замысловато в косы, свёрнутые на заьылке. («Таисия у нас Африкановна», - смеясь, заметила Анастасия). Таисия Африкановна передвигается с помощью ходунков, переставляя их с заметной ловкостью, которой можно только позавидовать. Таисия прекрасно разговаривает, порой чешет языком так, что уши закладывает. Но! Постоянно всё забывает. Её любимое занятие – сидение в туалете на унитазе, который она покидает с большой неохотой, утверждая, что у неё ещё не весь кал вышел. Но по сравнению с другими Таисия вполне сносная жиличка, не доставляющая особых хлопов.
Самая морока – прикованные к постели.
Марии показывали неходячих. Их поместили на второй этаж, на специальные медицинские кровати, которые можно опускать и поднимать.
Неходячих было трое. Иван Щепкин, относительно молодой мужчина, возраста «слегка за пятьдесят», разбитый инсультом. Иван был полностью парализован. Когда он открывал глаза, в них читалась такая тоска, что ему почти все желали смерти как избавления от мук. Однако Иван продолжал жить. Утром его умывали, кормили с ложечки протёртыми пюрешками, меняли памперсы. Приходили его дети, жена, ещё кто-то из родственников, приносили лишь самое необходимое, всегда интересуясь: «Ну как?», а слышалось как эхо: «Ну, когда?» Потом, склонившись на Щепкиным, с минуту ворковали, затем начинались причитания о тяжкой доле, о нехватке денег. А жена в сердцах однажды патетично высказалась: «Пить надо было меньше! И гулять. Сам триппером болел и меня заразил. За это ему!» Она повернулась к Щепкину и повторила: «Слышишь? За это». Он закрыл глаза и тяжело задышал. «Лежит, пыхтит. Телевизор? Пожалуйста. Йогурт? Пожалуйста. С ложечки покормят, напоят. Попу вытрут. Переоденут. Не жизнь, а малина!» Она вновь стала выплёскивать на него всю свою накопившуюся злость: «А не спросит, где деньги берёшь на хоспис, дорогая? Ведь за квартиру платить надо, детей одевать надо. Дорогая, ты банки грабишь? Ан, нет, отвечу, работаю, как проклятая, как говорится «за себя и за того парня!» А в реанимацию, что подешевле выйдет, тебя, козлика разлюбезного, не запихну; через неделю на казёнщине скопытишься. Кому ты там нужен? Так что живи и радуйся, валяйся на кровати и ищи узоры на потолке. Лодырь. Мне тяжело, не тебе. Детям тяжело, не тебе», А потом жена вновь заворковала, как нив чём не бывало, подоткнула Щепкину одеяло и почти побежала к выходу, всем своим видом показывая, что ему, Щепкину Ивану Батьковичу, несказанно повезло – устроили как барина, и это несмотря на его художества! И сколько денег на этого барина уходит! Пусть слышит и пусть научится ценить то, что делают для него родственники, над которыми он издевался.
Рядом с ним, на соседней кровати лежал дед Фадей, грузный, морщинистый. Он умирал от рака. Не ел, не пил, не говорил. Когда его привезли сюда, то пожилая дочь с мужем заплатили сразу за два месяца, оставили несколько пачек памперсов, пелёнок, детский крем и присыпку, заплатили за необходимые медикаменты, которые прописал врач, и заявили Арсению Арнольдовичу: «Мы улетаем в Грецию. Две недели нас не беспокоить. Звонок может быть только при летальном исходе». И – адьё!
А дед Фадей приклеился к койке. О себе напоминал в случае жестоких болей, когда его стон переходил в крик, и требовались особые обезболивающие, которые вводили в вену, и дед Фадей замолкал, боль стихала. Он находился в частном хосписе, обезболивающие здесь были, как бы, особенные, жуть как дорогие, но результативные. Боль-то стихала! Так что глубокое «мерси», что его сюда засунули и что козлы эти, которые в Грецию ломанули, оплатили такие чудесные обезболивающие лекарства. Спасибо этим козлам, спасибо!
В другой крохотной комнатке на втором этаже жила тяжело больная женщина, Люда Саломеина. Когда Мария узнала, что та младше неё, то растерялась. Тридцать шесть? А Мария приняла её за старушку.
За последние несколько месяцев Люда превратилась в высохший скелет, и вопрос о скорой неминуемой смерти был риторическим. Она заболела несколько лет назад. Что-то с бонхами. Болезнь усугублялась, и вскоре Люда уже не могла самостоятельно дышать. У неё была располосована шея, и врачи туда вставили трубку, через которую она дышала и которую следовало ежедневно прочищать от слизи.
Говорить Люда тоже не могла. Её спасением была дощечка, на которой она писала мелками свои просьбы. Никаких больших текстов! Только слова и предложения. Остальное вызывало чрезмерное переутомление.
Люда днями напролёт лежала на кровати и смотрела в потолок. Телевизор ей мешал. Когда с ней говорили, то есть пытались общаться, она начинала плакать, и разговор прекращался. Лучше было её не беспокоить.
Но Люда всё понимала. Ей мозг работал исправно, как великолепные швейцарские часы. О чём думала она, прикованная к постели не первый год и почти потерявшая связь с миром? Навсегда останется загадкой. Наверное, она вспоминала. Что ещё делать? Или придумывала что-нибудь, свою возможную жизнь без трубки и лежания на кровати.
Родственники навещали её редко. Муж давно женился, пусть и брак был гражданским, но в том браке уже родился малыш, что, разумеется, не разглашалось, и Люда об этом не знала. Она оставалась законной супругой. Муж не разводился с ней, чтобы не причинять дополнительные страдания. И это был поступок с его стороны. Но она понимала, что муж тяготится отношениями с ней, потому что это тяжело, очень тяжело. Но как муж , он делал всё возможное! На двух работах пахал, надрывался, но оплачивал пребывание своей законной в таком фешенебельном хосписе! И как не быть благодарной ему? (Именно это однажды написала Люда на дощечке). Но чаще муж просто передавал памперсы (неотъемлемый атрибут лежачих), лекарства, которые выписывали врачи, и старался не подниматься наверх. Он тоже человек, и ему тоже тяжело и больно. А кому не будет больно смотреть на умирающего такой ужасной медленной смертью? Люда лежала с трубкой шесть лет. Медицина констатировала: «Безнадёжно». И сколько будет длиться её вот этот безнадёжный ад? Люда хотела умереть. (Она однажды написала это на дощечке, и её впервые отругали, и тогда она написала следующее: «Вы не были на моём месте»).