Шрифт:
Тед Ленк и Дэвид Маркэнд снова сидят вдвоем в купе спального вагона, рядом, лицом к югу. Уже конец июля; девять месяцев прошло с той поры, как они возвратились в Чикаго из висконсинской усадьбы. Они едут знойными нолями южного Иллинойса, равниной, которую американцы называют Египтом, так плоска она и так плодородна. Маис созрел; стеблями он уходит в прохладную черную почву, но колосья созданы солнцем и струят солнце вширь и вдаль мириадами отражений, весь мир вовлекая в огненную пляску, все дома, всех людей, всех животных.
– Потом не будет так жарко, - говорит Теодора, - когда мы подъедем к заливу. Там южные ветры охлаждает вода, а тут их нагревают тысячи миль земли.
– Пусть будет жарко, - говорит Маркэнд, - это хорошо, что жара.
– Что ты хочешь сказать?
– Ее вопрос звучит нервно.
– Ведь мы едем в школу в Люси, чтобы творить, не так ли? Разве для творчества не нужен огонь?
– Да, по не вне нас, Дэвид.
– За год она приучилась называть его Дэвид, а не Маркэнд.
– Нам нужен внутренний огонь.
– Это верно.
– И такого огня у нас достаточно, ведь правда? У нас есть наша любовь и наша воля. Добрая воля. Нам ни к чему это пекло.
– Благодаря ему вызревает зерно.
– Ты так говоришь, словно только в этом одном и уверен.
Маркэнд следит за золотисто-зелеными волнами солнца и маисовом поле.
– Твои вечные сомнения, Дэвид, заставляют меня содрогаться...
Поезд, как нож, врезается в город, оставляя позади косые тонкие ломти улиц, домов, экипажей, людей, деревьев в тяжелой листве. Паровоз пронзительно вскрикивает; крик тоже остается позади, вместе с городом, который опять собирает воедино разметанные поездом куски. Маркэнду кажется, что он слит с поездом и что какая-то частица... частица его самого... остается в каждом поле, к каждой деревне, разрезанной поездом. Оттого что так много приходится резать, поезд должен сточиться, стать совсем тонким. Когда от него останется только движущаяся точка, которая одним движением разрезает на лету землю, он достигнет залива. Конец путешествия...
– ...и трепетать, Дэвид. Потому что я знаю, отчего ты сомневаешься в успешной работе школы. Ты сомневаешься в своей любви ко мне.
– Я никогда не говорил, что люблю тебя. Я никогда не произносил слова "любовь".
– Но ты все время любил меня. Любишь.
– Чем же тогда ты недовольна?
– Нет, я довольна, Дэвид, довольна.
– Она кладет на его ладонь свою руку, руку, горячую всегда, даже в зимнюю стужу; но тонкая перчатка прохладна, маленькая горячая рука окутана прохладой.
– И твои сомнения не мешают мне, правда.
– Ей вспоминается сказанное однажды Дэном Докерти: "Только сумасшедшие не сомневаются никогда. Здоровый разум есть утверждение сомнений". Она понимает, что пытается уговорить сама себя, и смолкает.
Поезд сильней уклоняется к западу; низкое солнце пламенеет в окне; весь день оно накаляло землю и воздух, от него не укроешься. Пламя солнца слито с пламенем дня и угасает с ним вместе. Поезд поднимается на мост; внизу медлительный водоворот Огайо. "Каир, Каир!" - выкрикивает проводник. Поезд уже высоко.
А на западе, за россыпью низких домов Маркэнд видит Миссисипи. Река лужей коричневой крови растекается по полям и дальше извивается снова, становясь все темнее и уже; весь видимый мир опутан ее спиралью, извивающейся бесконечно, словно река стремится весь материк увлечь с собою на юг.
– Юг, - говорит Маркэнд, когда поезд бежит между Кентукки и Миссури. Теперь уже мы на Юге.
– Это волнует тебя?
– Мы ближе к цели.
Солнце стоит на реке; солнце на реке огромно, окрашено кровью, неподвижно в непреодолимом движении. Но человеческий мир сотрясают перемены. Разбросанные хижины, извилистые дороги, фургон, запряженный мулом, старуха на козлах - во всем движение; и перемены в них - от неизменной реки и солнца.
Ночь наступает внезапно, точно с трех сторон падает занавес. Маркэнд, позабыв о женщине, сидящей рядом, все еще чувствует миг неподвижности солнца на реке. Освещенные хижины и первые звезды - прорехи в занавесе ночи, но день не кончается, солнце не перестает светить. На мгновенье Маркэнд видит время, расстилающееся вширь и вглубь, как пространство, и себя, движущегося в нем.
...Юг. Я еду на Юг. Почему это тревожит меня? По ту сторону реки уже не Миссури, а Арканзас: здесь не Кентукки, а Теннесси. Прославленные названия. Но я не потому взволнован.
– Его рука точно в испуге протягивается к женщине, сидящей рядом; она сняла перчатку, и ее рука горяча. В резком электрическом свете пролетающей мимо платформы у Тед совсем детское лицо; свет безжалостно ударяет в прядь волос у виска, трепетный рот, нежный изгиб лба; потом снова потемки купе. Кто она? Вдвоем они во тьме мчатся на Юг, текут вместе с рекою; один ли здесь поток или два и вместе ли они текут? Одна ли тьма или две? Чувство одиночества и жалости заставляет его не выпускать ее руку; жалость к ней, так похожей на ребенка, растет и захватывает его всего. Будет ли это всегда только жалость? Может быть, жалость к самому себе обратится в страх и заставит его порвать с ней? Он видит ее тело, которое умеет быть таким уверенным и страстным, тело - воплощение ее настойчивой воли... она осиротела и похожа на ребенка, не поспевает за ним, живет в его тени. Ее воля не принесла ей ничего, только сделала ее уязвимой и отвратила от нее его любовь единственное, что ей было нужно.
– Почему, полная мольбы о жизни, она пришла к тебе? Что ты сделал с теми, кто хотел любить тебя? С Элен, Тони, Деборой, Стэном, простодушным Филипом Двеллингом, Хуаном и Маритой?.. Маркэнд не знает, где кончается его жалость к Теодоре и начинается страх перед собой.
– Мемфис, Мемфис!
– кричит проводник. Локомотив пронзительно взывает к ночи, но ночь не отвечает. Ритм колес сбивается, ослабевает. Поезд, которому быстрота бега не давала погрузиться в безмолвную ночь, теперь, замедляя свое движение, опускается в самую глубину и там останавливается неподвижно. Мемфис безмолвен.
Проводник стучит в дверь и потом открывает ее, обращаясь к паре, сидящей в потемках:
– Прошу простить, сэр. Это Мемфис. Мы здесь простоим целый час.
– Час?
– спрашивает Тед.
– Почему час?