Шрифт:
Антресоли наполнялись едким и удушливым дымом. Я вышел за порог. Волшебный кукушкинский мундир светился мягким предзакатным светом. Я шел все дальше и дальше, пересекая малознакомые площади и переулки, не зная, что ждет меня впереди.
В это же самое время в Фонарном переулке фельшер кукушкин, прикончив бутылку с полынной настойкой, уронил свою умную опустошенную голову в острую и хрупкую яичную скорлупу. «Следующая Пасха будет наверняка веселее» – подумал фельшер. В этом не было никаких сомнений. Дерзкий визгливый смех из соседнего особняка долетел до его комнаты.«Любовь – подумал он – любовь все преодолеет и превозможет». И заснул. «Мой желудок работает как часы» – вдруг вспомнил он – и снова погрузился в небытие.
Вячеслав Самсонович. Знакомство
С детства я умел понимать язык птиц и зверей; смиренных воробьев и горделивых снегирей, соек, лошадей, мышей, даже насекомых, населяющих мою уединенную хижину на Батискафной. Или же загадочных крылатых существ, размером меньше голубя, но больше скворца. Господь, наверное, еще не успел подобрать им соответствующие имена. Впрочем, как и мне… Когда я иду вдоль Фонтанки или Мойки, пресноводные рыбы выскакивают из воды, словно ошпаренные, пытаясь допрыгнуть до моего милостивого и чуткого уха, чтобы неуловимым шепотом передать мне все последние новости царства речного. Я отвечаю им что-то второпях. «Конечно… конечно… все будет хорошо… Туалетная бумага… скоро подвезут…» Да и что могут поведать мне сии малые? «Капитан… капитан… летим сей же час к Юпитеру… он милосерд…» – предлагает мне, допустим, измученный жизнью воробей, обляпанный и обвазюканный яичницей с головы до ног. «Не сейчас – отвечаю – любезнейший. Не сейчас. Во-первых – успеется. Каждый день, любая случайность или досадная мелочь, вроде как чья-нибудь шальная пуля или ядро, прилетевшее бог знает откуда, трамвай или троллейбус, неаккуратный шаг с разводного моста или коварная прорубь на матушке Неве – все может раньше времени спровадить нас в его сияющие чертоги. Ну а во-вторых. Мой янтарный мундир неуклонно тянет меня вниз, к земле, туда, где Сенная и Батискафная, где кувыркаются мои развеселые солдаты и ты, моя тайная любовь, да и нельзя мне снять мундира. Если я прилечу к Юпитеру в чем мать родила, во всем торжестве и триумфе моего естества, он того и гляди рявкнет: «Капитан! Безымянный и безмозглый прохиндей! Где янтарная броня твоя? Зачем ты оставил ее в пыли и нечистотах земного мира?» О господи, да если б я знал.
Ну или вот что мне может сказать какая-нибудь полковая или, того еще хуже, задрипанная ломовая лошадь? «Капитан… капитан… голубчик… схорони мои сырые косточки… я свое отскакала…» Отскакала она. «Не волнуйтесь, Марфа Ивановна, конечно, схороню где-нибудь посреди Гутуева острова». Дайте срок. «Ах, ангел, спасибочки тебе… Гутуев остров… о… Я затеплю свечку… Не одолжишь ли ты мне хотя бы один пятачок на это богоугодное дело?» Ну вот собственно и весь разговор.
«Ах – говорит Марфа Ивановна – капитан, кормилец ты мой, я хотела бы иметь от вас хотя бы пятерых… шестерых ребятишек…» Небольшое потомство. Шестерых? Ну, это уже излишне. Да и где, говорю я ей, мне, боевому офицеру, возиться с малыми ребятками? Где мне содержать их? На антресолях? Мне вон и собаки денщика вполне по жизни хватает.
У меня тоже была своя гусарская лошадь, могучая и сырая, как свиная котлета. И о чем, спрашивается, были все разговоры? О том, как мы крошили супостата в Офицерском переулке? Как мы вплавь преодолевали Крюков канал, спасаясь от разъяренного старика Елисеева? Когда размокли и превратились в сладкое месиво все драгоценные пирожные? Черта с два. «Капитан, друг мой, ну растолкуй ты мне дуре необразованной, почему весна уже третий месяц к нам не приходит? Чем мы провинились и опростоволосились перед господом? Уж не провалилась ли она в угольную или выгребную яму, беспечно следуя, с бубнами и тимпанами, вдоль по Батискафной? Ах она всегда такая неаккуратная и никогда не смотрит себе под ноги. А надо бы…» Что ей сказать? «Ничем мы не провинились, глупенькая Пипетка, и весна, долгожданная красавица и непорочная подруга наша, никуда не проваливалась. Еще чего. Если хочешь – можешь пойти и посмотреть, просто она задержалась – у римского Кесаря, в Швеции, в Персии, в Твери. Вот Тверь чудный город конечно. Ну да мало ли где».
Ну или вот к примеру Варшава. Ничем ведь не хуже чем Тверь. Может быть, она в данную минуту именно там. Поет, пляшет, веселится. Ну а уж потом, потом – обязательно к нам, пронесется по Батискафной, словно огненный шар или безумный цветочный вихрь, и никакие, знаешь ли, выгребные и угольные ямы ее не остановят, разлюбезнейшая и любознательная подруга суровых дней моих.
Как-то, часу в шестом, следуя через ежедневно бурлящую и гудящую Сенную, я заприметил некоего господина весьма упитанной и необычайно грузной комплекции. Он сидел как ни в чем не бывало на заплеванной мостовой, в разноцветной компании расшвырянной там и сям апельсиновой кожуры, конфетных и шоколадных обертков, птичьих и заячьих костей, и таращился по сторонам. Посреди хлопотливого, мелочного и мелкого торгового люда он громоздился как скала, как таинственный серый необитаемый остров невероятных размеров. «Надо же, до чего ж он смахивает на средних размеров слона – подумал я – воистину, наш чудный город полон немыслимых и божественных чудес».
Вокруг загадочного господина уже растеклась и затрепыхалась довольно злобная и глумливая толпа, которая, побросав свои зеленные и пернатые ряды, обжорные прилавки и пузатые сбитенные кувшины, набив рты запеченными воробьями и зябликами, или еще какой съедобной снедью – которая еще вчера летала, хрюкала, скакала и прыгала, мечтала и грустила – тыкала в него неумелыми толстыми пальцами. Бутошники с безучастным видом перетаптывались и скучали рядышком, угощая друг друга вонючими папиросами, как будто бы ничего такого особенного и не было.
«Смотрите, смотрите, персицкий слон в треуголке» – гоготала и волновалась немилосердная толпа. «Это не слон – отвечали другие – это же немец, немец, немецкий доктор, он тут всех отравил, а ну вздуем его». «Персицкий слон» или «немецкий доктор» хранил невозмутимое и гордое молчание под градом гнилых помидор, капустных кочерыжек и картошек и даже парочки дохлых мышей. «Ишь ты, тумба какая» – волновалась толпа. Неизвестный господин оставался на прежнем месте, и все вертел по сторонам гигантской головой, словно двуствольной орудийной башней. На гигантской голове возвышалась сообразная ей исполинская треуголка, и именно она, по всей видимости, не давала покоя разнузданной и необузданной черни. Я выхватил из ножен трехпудовую саблю и, вращая ею беспрерывно и дерзко над головой, немного рассеял возмущенных негодяев. Торговцы, теряя руки и ноги, разбежались и рассыпались по закоулкам и злобно зыркали оттуда, поблескивая крысиными глазками. Они только и ждали удобной минуты, чтобы вернуться и наброситься на свою жертву с новыми и свежими силами.
«Не знаете ли вы, милейший капитан, как пройти отсюда в Персию?» – полюбопытствовал загадочный господин, получив кратковременную спасительную передышку.
Господи, ну откуда ж мне знать, где Персия. Я могу с грехом пополам добраться отсюда до Песков, а оттуда допустим на Шпалерную, или до сентиментальных Семенцов, или даже до Семеновского плацу, безбрежного и бесприютного как само священное Балтийское море, и где государь, на радость и потеху своим терпеливым и покорным рабам своим, установил и воздвиг новейшую гигантскую электромясорубку. И ведь какое это наверное счастье для простых уставших людей. Посмотреть, как крамола и злоязычие исчезают в ее черных механических недрах. Ну или вот до своей милой Батискафной я наверняка тоже доковыляю с наглухо закрытыми глазами. Ну почти. Узенькую щелочку можно и оставить. Ну а Персия? Бог его знает, где она. Наверное там, где под ногами текут неторопливые реки из сгущеного молока, ну или что-то там подобное.